Московия XVI в. с ее кризисами развития и прилагаемыми усилиями по объединению вокруг «самодержца» (в 1547 г. 17-тилетний Иван IV официально получает титул «Царя») оказывает решительное влияние и на русскую языковую систему. С одной стороны, централизация способствует образованию единой языковой зоны общегосударственного значения на базе среднерусских диалектов, которые нашли в московском диалекте активнейший центростремительный элемент. С другой — новый режим, вводя в официальную практику целый поток «светских» форм, нарушает абсолютную власть церковнославянского языка, укрепившегося благодаря консервативному влиянию южнославянской школы после длительного татарского ига. Однако разнообразие стилистических течений, предлагаемое нам литературой этой эпохи, определяется не только наличием полюсов ученого языка и так называемого «приказного» («министерского»). Конечно же, уменьшившееся использование церковнославянского языка побуждало многих писателей прибегать к местным конструкциям, усиливая тем самым процесс «национализации», который, с другой стороны, находил соответствие в духовных связях между русскими и балканскими славянами, ставшими жертвами других экспансий. Это явление было очевидно и для современных ему наблюдателей. Так, в «Московии» Антонио Поссевино читаем: «Московиты... не знают славянского языка, хотя он настолько близок к польскому и русскому, что тот священник, славянин по национальности, которого я послал в Москву, уже очень скоро стал многое понимать из московского языка, хотя, напротив, московиты, с большим трудом, по-видимому, понимают по-славянски...»118. Русификация повседневного языка не влияла, однако, на литературный, если писатель был человеком образованным. И действительно, писатели XVI в. принадлежат, как правило, к высшим слоям общества и поэтому обладают культурой, основанной на старых церковнославянских текстах. Стоит вспомнить также, что из-за отсутствия светских школ образование людей пера находилось в руках духовенства. Отдавая себе отчет в том большом значении, которое для общеязыковой эволюции имели «приказной язык» и обмирщение московской бюрократической системы, мы по-прежнему должны искать корни литературных процессов XVI в. в традиционном, большей частью церковнославянском наследии. «Второе южнославянское влияние» уже в XV в. породило два течения: одно, непосредственно связанное с учением школы Евфимия Тырновского и поэтому в основе своей эмоциональное и направленное на поиски семантических нюансов и синтаксических мелодий в мистическом духе (от Епифания Премудрого до Нила Сорского), второе - перешедшее на службу государственных московских амбиций и таким образом превратившееся в инструмент для создания великолепных эффектов в заданной изысканной интонации. Обе тенденции сохраняют свою жизнеспособность в XVI в. и находят свое выражение в произведениях авторов, которые по сути продолжают духовные традиции православного славянского Возрождения. Эмоциональное «плетение словес» возвышает аристократически изысканный стиль Вассиана Патрикеева и Максима Грека, образованных монахов, верных учению Нила Сорского, а также князя Курбского (хотя и не в такой явной манере). Изысканное плетение словес в стиле Пахомия Логофета находит дальнейшее риторическое развитие в торжественной помпезности панегиристов школы митрополита Макария и у других писателей, превозносивших величие самодержца и славу его царствования. Не меньшее значение имеет для литературы XVI в. (в особенности эпохи Ивана Грозного) стилистическая традиция, представленная «повестью». Вместе с историософским наследием «повести» о падении Константинополя, о Вавилонском царстве, о князьях Владимирских передают самым современным поборникам московской миссии повествовательную технику и целую серию лексических и синтаксических моделей, призванных придать описанию памятных событий значимость символов скрытого Провиденциального закона, которым движется История. Через «повести» и, в особенности, через «воинские повести» передается фундаментальная техника летописи, которая, однако (и факт этот должен быть подчеркнут, поскольку сам по себе говорит о решительной эволюции древнерусской литературы), не сохраняет той первостепенной роли, которую она играла в предыдущие века. В XVI в. «повесть» нисходит до уровня литературного жанра, который в сравнении с другими современными ему жанрами один сохраняет наибольшую универсальность, доставшуюся ему от традиционней гибкости летописного стиля. Подобно тому, как уже «Повести временных лет» могла совмещать в себе анонимно смиренную и нарочито «пассивную», скупую лаконичность комментариев с пышным стилем ораторского искусства и эпоса, «повесть» XVI в. вносит в повествовательное изложение древнего типа, обогащенного опытом XV в. («Повесть о Царьграде» и «Повесть о князьях Владимирских») типичные для изысканного плетения словес приемы и вместе с тем повседневный народный язык. Придание литературе светского характера, связанное с централистскими реформами, находит отражение в текстах. Мы видим не только отказ от пуристских предубеждений (в смысле приверженности церковнославянскому языку) и приятие многих элементов «приказного языка», но и спонтанное сближение с теми литературными течениями, которые в XV в. развились в провинции и поэтому не подверглись языковым реформам южнославянского происхождения. В текстах, выражающих «практические» намерения создателей нового государства, мы встречаем, наряду с претенциозными вычурностями, интонации, напоминающие стиль Афанасия Никитина и некоторых сочинений, построенных на народной основе, подобно новгородской «Повесть о путешествии Иоанна на бесе».