Продолжение литературной техники киевского периода, следовавшей схеме религиозной традиции, наглядно засвидетельствовано сборником, восходящим к первым десятилетиям XII в., но охватывающим период в несколько веков. Известный как «Киево-Печерский патерик», он дошел до нас в нескольких редакциях, две из которых наиболее распространены («Арсеньевская» - по имени тверского епископа Арсения 1406 г., и «Кассиановская И» — по имени Кассиана, Печерского монаха) 1462 г., а также в печатном издании 1661 г., вышедшем благодаря «повелению и благословению» архимандрита Киево-Печерского монастыря Иннокентия Тизеля. Поводом для создания произведения явились частные послания Владимирского епископа Симона и некоего Поликарпа, киевского монаха (между 1210 и 1220 г.). Темой посланий двух священнослужителей служат достоинства монашеской жизни в сравнении с мирской. Симон, отвечая другу, который, не вынеся монастырского смирения и безвестности, выражает честолюбивые стремления к церковной карьере, вспоминает то время, когда он сам был киевским иноком и восхваляет утерянный душевный покой. Для того чтобы лучше проиллюстрировать свою мысль, епископ присоединяет несколько рассказов о жизни иноков, подвизавшихся в былые годы в любимом им монастыре, и воскрешает в памяти сказание, относящееся к созданию Печерской церкви. Впоследствии повествования были продолжены самим Поликарпом, который собрал воспоминания о других событиях и чудесах Печерского монастыря и изложил их в обширном эпистолярном сочинении, адресованном его непосредственному наставнику, игумену Акиндину. Переходные этапы от этой первоначальной основы до оформления сборника как «Патерика» в XV в. до сих пор еще не были реконструированы. Киевский «Патерик» своим построением не отличается от многих других аналогичных компиляций византийского происхождения. В своей окончательной форме это типичная антология «отеческих житий», то есть историй, переданных иноками монастыря для назидательного примера послушникам и всем тем, кто ищет путь спасения в уединении и молитве. По сравнению с греческими образцами здесь заметна, однако, значительная идеологическая и формальная независимость. Как и «Повесть временных лет» (а в некоторых аспектах еще более ярко) этот текст отражает процесс освобождения древнерусский литературы от греческих и, южнославянских схем благодаря местной стилистической традиции, оригинальность которой состоит в объединении разнородных начал. В рассказах Печерского патерика, полных простоты и вымысла, гармонически сочетается агиографическая, легендарноапокрифическая и летописная манера. Его компиляторы, повинуясь интуитивному вдохновению, очень удачно соединили сочинения Поликарпа и Симона с более древним произведением монаха Нестора, уже упомянутым «Житием Феодосия», и другими историями киевских иноков, а также более поздними текстами, связанными с этим окружением. Для того чтобы правильно понять место Киевского «Патерика» в культуре средневековой Руси, мы должны вспомнить страницы «Повести временных лет», на которых великие события мирской истории уступают сцену изображению внутренней жизни монастыря, где мир, действительно, вращается вокруг монастырских стен. Приведенная Симоном легенда об основании церкви, посвященной Богородице, окруженной поясом благодати - характерный пример религиозно-исторической экзальтации в свете мифов, возведенных в достоинство чуда: сын варяжского конунга основывает церковь после того, как увидел ее образ в мистическом видении и во исполнение обета, данного им во время сражения с половцами, когда жизнь его находилась в опасности. Небо, ветер, роса, огонь, бури-действующие лица различных чудес, с помощью которых Бог и Богородица указывают место будущей церкви и приводят из Византии мастеров, которые сделают ее величайшей и красивейшей. Однако, как и в «Повести временных лет», наиболее изысканные страницы - те, на которых иноки, написанные с натуры, совершают самые невероятные чудеса, описанные так, как будто речь идет об обычной монастырской практике. Одним из наиболее удачных примеров этого жанра признана новелла о Марке, простодушном пещернике. Марк - один из многих подвижников, не увенчанных ореолом величия, которым из поколения в поколение восхищаются обитатели самого известного монастыря Руси. Приставленный рыть могилы для монахов, отходящих в лучшую жизнь, время от времени добрый могильщик запаздывает с работой. Погребальная ниша должна быть вырублена в скале, работа эта тяжела, а место иногда ограничено. Однажды случилось так, что обряд погребения не мог быть совершен, поскольку усопшего положили в пространство столь тесное, что невозможно было возлить елей на умершего: «Печерникь же, смирением всім покланяася, глаголаше: “Простите мя, отци, за немощь недокончах”. Они же болыпа укоряху его, досажающе ему. Марко же глаголаше мертвому: “Ибо тісно есть місто се, самъ, брате, покропися и приимъ масло, възлей на ся”. Мертвый же простеръ руку, мало въсклонъся, взем масло, възлиа на ся крестаобразно, на перси и на лице, съсуд же отдасть, самь же, предо всіми опрятався, възлегъ, успе»69. Закончив этот кошмарный и в то же время простодушный рассказ, повествователь предоставляет читателю лишь мгновение для передышки, поместив скупой комментарий («И сему чюдеси бывшю, приатъ вся страх и трепетъ о сьтвореннім»), и сразу рассказывает другую историю в том же духе. Умирает другой брат, и снова Марк опаздывает. По его просьбе сокелейник сообщает известие покойному: «Глаголеть ти Марько, яко місто ність ти уготовано, брате, но пожди еще до утриа»70. И в этот раз лицо, наиболее заинтересованное в работе могильщика, оказывается понятливым. Он пробуждается, выжидает день и вновь умирает в положенное время. Марк полон забот и не задумывается, что его клиенты принимаются им именно в тот момент, когда они уже находятся на пороге вечности: «Шед и рци умрьшему: “...остави животъ сий временный и прииди на вечный, се бо місто угогованно ти есть на приятие тілу твоему”...»71 Если бы в этих историях был намек на улыбку, то атмосфера полностью изменилась бы. Писатель же, напротив, всегда и везде — летописец, комментирующий событие, используя церковные формулы, не выдумывает, но точно передает «факты», которые хотя и принадлежат к ирреальной сфере, но отличаются в своем построении сдержанной конкретностью. «Патерик», появившийся в эпоху, предшествующей разорению русской земли, которой уже угрожали монголы, отражает процесс замыкания Slavia Orthodoxa в себе самой, как бы на витке противопоставления «миру», то есть царству эфемерной славы, военных преступлений, торжествующих варварства и язычества. Такой же процесс, но на менее глубоком духовном уровне, распознаваем и в развитии риторической литературы с первых лет раздробленности Руси и до полной победы татар. Ораторская техника Илариона совершенствуется, обогащаясь новыми приемами использования тропов и местными языковыми вкраплениями, но в то же время тематически замыкается в прославлении вечных добродетелей, в защите устоев, освященных киевской эпохой, в порицании мирской действительности. Религиозность становится орудием морального самопознания. Проповеди XII в. еще говорят о победе христианства и распространении веры; в XIII в. они превращаются в инвективы против языческих завоевателей, побуждающие верующих сохранять единство в несчастье, утверждающие, что милосердие - залог возвращения в будущем благ, которые в настоящее время уничтожены по Божьему гневу. В первый век христианства на Руси ораторское искусство достигло значительного развития не только в Киеве, но и в других центрах. В Новгороде между 1036 и 1061 г. получил известность своими проповедями архиепископ Лука Жидята, первый местный русский епископ, назначенный Ярославом Мудрым, автор убедительных толкований евангельских истин, написанных на языке, весьма близком местному наречию (хотя и не слишком тонких в литературном отношении). Ко времени его епископства восходят сооружение собора св. Софии, создание первой редакции Новгородской летописи и вообще первые документы самостоятельной церковнославянской культуры Новгорода. Спустя столетие в том же Новгороде мы встречаем — по свидетельству местных источников — другого оратора той же дидактико-популяризующей тенденции. Речь идет об Илье, священнике церкви св. Власия. Для того чтобы более полно исследовать продолжение киевской гомилетической традиции времени Ярослава Мудрого, мы должны, однако, переместиться в XII в., в Смоленск, где местный князь отказался признать в 1147 г. избрание в митрополиты русского кандидата из своей епархии, Климента, прозванного на Руси Смолятичем. Климент Смолятич защищает свои права на высший церковный сан (доверенный ему церковным собором епископов без утверждения византийским патриархом) и поэтому вступает в полемику со священником Фомой, обвинившим его в тщеславном честолюбии. Изящный и прославленный оратор, согласно заметкам современного летописца, «книжник и философ», не имевший себе равных, он должен был казаться более простому священнику человеком, насаждающим греховную мирскую культуры. Фома упрекает «философа» за обращение к авторитету греческих писателей времен языческой античности: «от Омира, и от Аристоля, и от Платона». Ответ Климента, озаглавленный «Послание Фоме пресвитеру» и дошедший до нас в списке с комментариями и исправлениями монаха Афанасия с Афона, имеет исключительное значение как документ общей культурной атмосферы этого периода. Содержание спора проливает свет на обстановку на Руси, переживающей уже политический упадок, находящейся под греческим влиянием, который ограничивался только сферой религиозной жизни. Тот факт, что Гомер, Аристотель и Платон как бы ожили в молодой культуре Slavia Orthodoxa XII в., может подсказать интересные сопоставления с современной ей цивилизацией латинского Запада и позволит угадать отдаленные и, к несчастью, слишком рано утраченные на Руси предпосылки гуманистического возрождения. В этом смысле Климент Смолятич не должен был быть редким исключением. Наиболее значительный ритор этой эпохи, Кирилл Туровский (умерший в 1187 г.), с его любовью к изысканному слову, утонченной византийской манерой использования метафор, синтаксических структур, ритмических приемов, кажется нам тоже вскормленным эллинизированной эстетикой. Восемь «Слов» (а здесь термин «Слово» имеет значение «проповеди» или церковного «наставления»), которые с уверенностью могут быть отнесены к его сочинениям, не отличаются оригинальностью, но тем не менее составляют важный этап в становлении литературного языка. Кирилл, родившийся в Турове в богатой семье и скоро прославившийся во всем княжестве (о его жизни имеются лишь сведения, содержащиеся в «Прологе»), должен был, несомненно, иметь прямые контакты с греческой культурой, о чем свидетельствует его подражание произведениям, не переведенным на славянский язык. Восемь «Слов», дошедших до нас, составляют единый цикл, посвященный пасхальной неделе и впоследствии включенный в разные сборники наряду с самыми известными гомилетическими сочинениями христианского средневековья. Несмотря на то что большая часть его лучших стилистических достижений может быть сведена к византийским образцам, Кирилл не является простым «перелагателем», и сами его выборки из византийского риторического репертуара демонстрируют несравненную славянскую восприимчивость. Кирилл чувствует особое влечение к описанию природы. Метафоры, в которые он включает солнце, луну, животных и растения как концептуальные символы, сохраняют естественный вкус, вводящий читателя в живописный мир, менее стилизованный, менее интеллектуализированньй, нежели в греческом средневековье. Сформировавшись в школе славянского монашества (он в течение некоторого времени жил в затворничестве, изучая священные тексты), Кирилл умеет придавать особые оттенки традиционным формулам. Он не творит, не «изобретает», но его «переложение» при переводе с греческого на церковнославянский придает каждому отрывку значение не чисто лингвистическое, а скорее культурное - переноса из цивилизации византийской в русскую. В «Слові въ Новую неділю по Пасці» весь пространный фрагмент, описывающий физическое и духовное ликование природы, которая радуется Воскресению Господа, строится на повторах наречия времени («ныне») в начале каждого периода: «Ньіні солнце красуяся к вьісоті въсходить и радуяся землю огріваеть... Ныня луна... Ныня зима.. Ныня древа... Ныня ріки апостолскыя...»72 Этот прием заимствован из греческой риторики так же, как и образы, которые ему соответствуют. И все же, когда Кирилл говорит: «Ныня новоражаеми агньцит уньци, быстро путь перуще, скачють и, скоро къ матеремъ възвращаеся веселяться»73, — фраза растягивается, как во внериторическом отступлении. На мгновение он не видит более символа и, прежде чем продолжить слово, употребленное в переносном смысле, и объяснить его («агньца глаголю — кроткие отъ языкъ люди»), кажется слушающим и созерцающим сельскую сцену. Во время татарского ига эти кристальные стилистические упражнения сменяются более тревожными интонациями. Формальное наследие киевского ораторского искусства пересматривается под непосредственным воздействием исторических событий. XIII в. донес до нас голос уже не апологета величия христианства, но наводящее ужас свидетельство варварских завоеваний и насилий. Серапиону Владимирскому, архимандриту Печерского монастыря в Киеве, и впоследствии епископу Владимира (города, где он умер в 1275 г.), принадлежит авторство пяти проповедей, сохранившихся в рукописных сборниках XV в. Ораторское красноречие и летописная техника в этих документах (в отношении самостоятельности и текстологической традиции которых законны самые большие сомнения) используются как основа для выражения господствующей идеи: мы, христиане, согрешили, и за это Бог нас карает. Первый аргумент развивается при помощи ораторских клише византийского происхождения и повторяется с пафосом верующего, который должен добиться впечатления крайней вины, дабы оправдать страдания, насылаемые Богом, которому он должен и желает довериться. Второй мотив заключается в перечислении кар, которые своей нависшей громадой, кажется, разрушают отчаянно взыскуемую веру в Божественную справедливость и превращают увещевания или молитву в стенание: «Вшгквь наша безаконья умножившася, вщгЬв ны заповізди его отвергына, Бог много знамении показавъ, много страха пущаше, много рабы своими учаше - и ничим же унше показахомься! Тогда наведе на ны языкъ немилостивъ, языкъ лютъ, языкъ, не щадящь красы уны, немощи старець, младости Д’Ьтии... Разрушены божественьныя церкви, осквернены быша ссуди священии... плоти преподобныхъ мнихъ птицамъ на сн'Ьдь повержени быша, кровь и отець, и братья нашея, аки вода многа, землю напои, князии нашихъ воеводъ крепость ищезе, храбрии наша, страха наполънынеся, б^жаша, мьножайша же братья и чада наша въ шгЬнъ ведени быша... села наша лядиною поростоша, и величьство наше смЬрися, красота наша погыбе, богатьство наше онімь в користь бысть... в посміхь быхомъ врагомъ нашимъ...»6 НОВЫЙ ГЕРОЙ: АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ В лихую для раздробленной и угнетенной Руси годину победа князя Александра Ярославича, отразившего в битве на Неве атаки шведов и немцев и прозванного по месту своего первого триумфа Невским, ознаменовала начало нового русского христианского мифа. Писатели, искавшие в эпоху ига символ, который мог бы выразить их чаянья, бурно приветствовали героя, расточая в его честь все словесные богатства из традиционного литературного арсенала. Самые звучные фразы военной летописи, гомилетики и агиографии слились в единый жанр, сравнительно мало известный Киевской цивилизации XI—XII в.: «княжеское житие». Мысль о том, что русский правитель — орудие Божественного провидения и посему власть его священна, присутствовала уже в похвалах Владимиру Святославичу. Святость же Александра Невского, провозглашенная Православной Церковью и проиллюстрированная патриотически настроенными панегиристами, приобрела, однако, в период XIII-XIV в. более земное и одновременно еще более мистическое значение. В житиях и «Повести временных лет» князья и святые представляли собой два разных аспекта православной славянской власти: с одной стороны, - образ «воина» (как Владимир Мономах), с другой - «мученика» (Борис и Глеб). Постоянное, хотя и скрытое недоверие Церкви ко власти земной препятствовало прославлению ратных подвигов с таким же восторгом, который звучал в описаниях религиозного подвижничества. Полководец мог символизировать веру только в той мере, в которой выражал святость, распространенную по всей русской земле и представленную служителями культа. Однако в период татарского ига православный воин уже неотделим от Церкви. Он предстает перед врагами на поле боя как сияющая икона на алтаре. Свят не только крест, за который он сражается, свято и копье, свята и сверхчеловеческая сила его рук. Поэтому литература, выражающая эти отношения, обретает свою самобытность не в новых способах изображения, а в древних и слиянии этих элементов в единую картину. Образам многочисленных князей феодальной Руси, павших один за другим вместе со своими маломощными княжествами под натиском татар, чаяния славянских православных патриотов об освобождении русских земель противопоставляют фигуру богатыря, исполина. Первое «Житие Александра Невского», написанное в более мирской и «земной» форме, принадлежит, по-видимому, автору из княжеского окружения, и создано сразу после кончины Александра Невского в 1263 г. От этого текста до нас дошли лишь немногие фрагменты — косвенные свидетельства его существования. Известный нам полный текст «Жития» - результат позднейшей стилистической переработки XVI в. В нем, как и во многих других древнерусских документах, слышится голос не одной единственной эпохи, но передаваемого из века в век предания. Александр действительно великий мессия, ожидаемый русским народом, со всеми ветхозаветными атрибутами и добродетелями истинных и высокообразованных христиан: «Но и взоръ его паче иніх человекъ, и глас его - акы труба в народі, лице же его - акы лице Иосифа, иже бі поставилъ его египетьскый царь втораго царя въ Египті, сила же бі его - часть от силы Самсоня, и даль бі ему Богъ премудрость Соломоню, храборъство же его — акы царя римскаго Еуспесиана...»74 Из западных земель прибыл некий Андреаш, «хотя видіти дивный възрастъ его», сообщивший позже своим землякам, что не видел ранее человека таких достоинств «...ни вь царехъ царя, ни в князехъ князя»75. Идея «Царя» как «Cesare», русского самодержца, источника свободы, мощи и истинной веры здесь более конкретна, чем в эпоху Ярослава Мудрого. Подчиненное по отношению к Золотой Орде положение Александра не столь уж существенно, и панегирист умеет отодвинуть этот факт на второй план, описывая почести, которые жестокий монгольский хан Батый воздавал доблести христианского полководца. Большая часть произведения посвящена описанию победоносных сражений Александра Невского со шведами и тевтонскими рыцарями. Эти страницы представляют собой лучшие образцы, в духе «Повести временных лет», в разработке эпической формы воинских повестей. Перед тем как выйти на бой с «латинянами», Александр обращается к Богу с молитвой о сохранении национальной независимости: «Боже хвалный, праведный, Боже великый, кріпкьій; Боже превічньїй, основавый небо и землю и положивы пределы языком, повелі жити не пріступающе в чюжую часть», и агиограф вспоминает, что он «иміяше же віру велику кь святыма мученикома Борису и Глебу»9. Триумф правой силы сначала над шведами, а затем над тевтонскими рыцарями приписывается не только русским воинам, но и зримому воинству светлых ангелов, сошедших с небес и сражавшихся на стороне русских. Окруженный небесными силами, сам Александр выступает как архангел. Легенды о его сверхчеловеческой непобедимости тотчас облетели всю землю. Даже Папа римский узнает о великом русском полководце и направляет к нему своих послов, дабы убедить его принять западную веру. Но Александр с величавой твердостью отвергает предложение, показав при этом недюжинное знание истории христианства и сложнейших вопросов теологии. Богатырь и святой, гроза врагов во время сражений — здесь снова выступает в качестве самодержца-первосвященника. Он знает все об истинной вере от Адама «до первого збора и седмаго».