<<
>>

ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ (1828 — 1910)

Граф Лев Николаевич Толстой — великий русский писатель, прозаик и драматург, критик и публицист, родился в имении Ясная Поляна вблизи Тулы, учился в Казанском университете на восточном и юридическом факультетах, служил в армии младшим офицером, участвовал в обороне Севастополя и был награжден за храбрость, затем вышел в отставку и занялся литературным творчеством.
Как и многие другие писатели того времени, Л.Н. Толстой начал с работы в художественно-документальных жанрах. Но при этом его литературным дебютом стала художественно-автобиографическая трилогия «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857). Тяга к мемуаристике в молодом авторе — явление весьма редкое. В этом сказалось психолого-творческое воздействие произведений авторов натуральной школы, с которыми Толстой знакомился в отроческие и юношеские годы как с наиболее авторитетными образчиками современной литературы. Однако, разумеется, тут значимы и особенности личности Толстого. Например, показательно, что с восемнадцати лет он упорно вел дневник — это свидетельствует об исключительной склонности к самонаблюдению. Детство рассказчика Николеньки Иртеньева протекает в дворянской усадьбе, и основные вспоминаемые им коллизии связаны с личностями отца, матери, учителя Карла Иваныча, местного юродивого Гриши, ключницы Натальи Саввишны и др.; с классными занятиями, с «чем-то вроде первой любви» к девочке Катеньке, с другом детства Сережей Ивиным, с подробно, в духе «физиологий», описанной охотой, со столь же подробно описанным званым вечером в московском доме родителей, где герой танцует кадриль с Сонечкой, а после мазурки размышляет, что «в первый раз в жизни изменил в любви и в первый раз испытал сладость этого чувства». Смерть матери как бы подводит черту под беззаботным детством. В «Отрочестве» читатель встречает аналогичный деревенский и городской антураж, здесь сохраняются почти все прежние персонажи, но дети стали уже немного старше, их взгляд на мир, круг их интересов меняется.
Рассказчик неоднократно подмечает это в самом себе, констатируя, например, что «с приездом в Москву перемена моего взгляда на предметы, лица и свое отношение к ним стала еще ощутительнее». Властная бабушка заставляет отца убрать от детей Карла Иваныча — по ее словам, «немецкого мужика... глупого мужика, который их ничему научить не может, кроме дурным манерам и тирольским песням. Очень нужно, я вас спрашиваю, детям уметь петь тирольские песни». Его заменяют фран- цузом-гувернером, и герой навсегда лишается еще одного близкого человека. Перед отъездом Карл Иваныч рассказывает Николеньке интереснейшую историю своей жизни, которая в композиции «Отрочества» напоминает вставную новеллу. Подводя итог своих воспоминаний об отрочестве, Николенька говорит: «Едва ли мне поверят, какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, — так они были несообразны с моим возрастом и положением. Но, по моему мнению, несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины. В продолжение года, во время которого я вел уединенную, сосредоточенную в самом себе, моральную жизнь, все отвлеченные вопросы о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души уже представились мне; и детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему». i Среди старших приятелей брата Володи появляется любопытная фигура— «студент князь Нехлюдов». Лицо с этой фамилией неоднократно снова будет выступать в произведениях Л.Н. Толстого в будущем— «Утро помещика» (1856), «Люцерн» (1857), роман «Воскресение». В «Утре помещика» и «Люцерне» ему приданы некоторые лирические черты, явно свидетельствующие об определенном его автобиографизме. Николенька же сообщает в конце «Отрочества»: «...Между мной и Дмитрием Нехлюдовым установились довольно странные, но чрезвычайно приятные отношения. При посторонних он не обращал на меня почти никакого внимания; но как только случалось нам быть одним, мы усаживались в уютный уголок и начинали рассуждать, забывая все и не замечая, как летит время.
Мы толковали и о будущей жизни, и об искусствах, и о службе, и о женитьбе, и о воспитании детей, и никогда нам в голову не приходило, что все то, что мы говорили, был ужаснейший вздор. Это не приходило нам в голову потому, что вздор, который мы говорили, был умный и милый вздор; а в молодости еще ценишь ум, веришь в него». Нетрудно заметить, что образу Нехлюдова уже в «Отрочестве» приданы черты alter ego автора. Сложность в том, что эту роль еще до его появления на страницах трилогии играет Николенька, а потому Нехлюдов выглядит после своего появления и своего рода духовным «двойником» рассказчика и его духовной «второй половинкой». Интересно, что Нехлюдов сделан Толстым более старшим по возрасту, чем Николенька, интеллектуально созревающий под его влиянием: «Само собою разумеется, что под влиянием Нехлюдова я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляло восторженное обожание идеала добродетели и убеждение в назначении человека постоянно совершенствоваться. Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым... А впрочем, Бог один знает, точно ли смешны были эти благородные мечты юности, и кто виноват в том, что они не осуществились?..». Дружба с Нехлюдовым выдвигается в центр повествования в третьей части трилогии — «Юности». Герой поступает в университет, едет к исповеди в монастырь, влюбляется в сестру Нехлюдова Вареньку, самостоятельно делает светские визиты и снова встречает Сонечку (во время визитов перед ним вообще заново проходит ряд лиц, описанных в «Детстве», — тем самым Толстой-автор как бы непринужденно замыкает композиционное «кольцо» трилогии). Отец Иртеньев вторично женится, Николенька снова влюбляется, участвует в студенческом кутеже и заводит новых товарищей в среде студентов-разночинцев, о которых однако говорит: «По подразделению людей на comme il faut и не comme il faut они принадлежали, очевидно, ко второму разряду и вследствие этого возбуждали во мне не только чувство презрения, но и некоторой личной ненависти, которую я испытывал к ним за то, что, не быв comme il faut, они как будто считали меня не только равным себе, но даже добродушно покровительствовали меня».
Эта откровенность и искренность суждений вообще чрезвычайно характерны для Николеньки. В данном случае он не скрывает своих аристократических предрассудков и вскоре признается: «Несмотря, однако, на эту, в то время для меня непреодолимо отталкивающую, внешность, я, предчувствуя что-то хорошее в этих людях и завидуя тому веселому товариществу, которое соединяло их, испытывал к ним влеченье и желал сблизиться с ними, как это ни было для меня трудно. Несмотря на все желание, мне было в то время буквально невозможно сойтись с ними. Наше понимание было совершенно различно. Была бездна оттенков, составлявших для меня всю прелесть и весь смысл жизни, совершенно непонятных для них, и наоборот. Но главною причиною невозможности сближения были мое двадцатирублевое сукно на сюртуке, дрожки и голландская рубашка. Эта причина была в особенности важна для меня: мне казалось, что я невольно оскорбляю их признаками своего благосостояния. Я чувствовал себя перед ними виноватым и, то смиряясь, то возмущаясь против своего незаслуженного смирения и переходя к самонадеянности, никак не мог войти с ними в ровные, искренние отношения». После первого курса герой проваливается на экзамене, его отчисляют из университета, он ищет дома «пистолетов, которыми бы мог застрелиться», домашние же советуют перейти на другой факультет. В финале на Николсньку «нашла минута раскаяния и морального порыва». Книга заканчивается словами: «Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности». Толстовская трилогия была повествованием о духовном созревании молодого современника. Не приходится удивляться, что она была понята и принята читателями-современниками, особенно остро и конкретно воспринимавшими все ее коллизии. Автор блестяще живописал реальный дворянский быт, но при этом художественно раскрыл внутренний мир взрослеющего мужчины — мальчика, подростка и затем юноши. Документальность основы толстовского повествования придавала ему особый колорит, которого невозможно достичь в романе с вымышленными героями и ситуациями.
С другой стороны, молодой писатель проявил большое мастерство художественного обобщения, превратив фигуры реальных людей в литературные характеры. Нельзя не заметить, что продолжилась творческая работа Л.Н. Толстого также художественно-документальными произведениями — кавказские рассказы «Набег» (1853) и «Рубка леса» (1855), а так же «Севастопольские рассказы» (1855) базируются на реально-жизненных наблюдениях автора. Их жанр обнаруживает несомненную связь с очерковыми традициями натуральной школы. «Севастопольские рассказы» разделяются на три части: «Севастополь в августе 1855 года», «Севастополь в декабре месяце» и «Севастополь в мае». Многие события обороны Севастополя в первой части видятся глазами поручика Козельцова и его младшего брата Володи, «прапорщика Ко- аельцова-второго». Оба брата в конце первой части погибают — старший Козельцов в геройской атаке, закончившейся нашей победой, а Володя на батарее, захваченной французами. Во второй части манера изложения меняется. Рассказчик, alter ego автора, выдвигается на первый план и становится деятельным участником описываемых событий. Реально-бытовая деталь в традициях очерковой прозы 1840-х годов с 'особым вкусом «выписывается» Толстым. Вот в начале «Севастополя в декабре месяце» он рисует картину утра, когда возобновляется повседневная жизнь осажденного города, и «денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез |из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена... f lbi подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, ырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т.п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани».
Далее вслед за рассказчиком читатель видит суету на набережной, военный госпиталь, расположившийся в бывшем Севастопольском собрании, трактир. Однако плодотворно и мотивированно используя литературную технику натуральной школы, Л.Н. Толстой не делает описание реально-бытовой конкретики самоценным, как в большинстве физиологических очерков. У него это лишь частности, играющие свою роль в сложном, организованном глубокой и самостоятельной авторской мыслью художественном целом. Обобщая свои военно-бытовые «физиологические» наблюдения, рассказчик Толстого говорит: «Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости,— ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы, посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты...». Рассказчик решает посетить знаменитый четвертый бастион — самое опасное место в городе. Путь туда неблизок и весьма небезопасен. Рассказчик подробно и откровенно обрисовывает свое собственное состояние человека, находящегося под артобстрелом: «Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе. Какое-нибудь тихо-отрадное воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении; собственная ваша личность начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешимости вдруг овладеет вами. Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас,— вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую гору. Только что вы немного взобрались в гору, справа и слева вас начинают жужжать штуцерные пули, и вы, может быть, призадумаетесь, не идти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе, тем более, что вы видите, все идут по дороге (то есть не прячутся от опасности. — Ю.М.)». Читая описание пребывания рассказчика на четвертом бастионе, можно почувствовать, на каком реальном жизненном опыте автора основано и описание в «Войне и мире» действий батареи Тушина под Шенгра- беном, и пребывания Пьера на батарее Раевского под Бородином. Настоящий героизм не терпит театральности и аффектов. Рассказчик встречает на батарее морского офицера: «Офицер этот так спокойно свертывает папиросу из желтой бумаги, сидя на орудии, так спокойно прохаживается от одной амбразуры к другой, так спокойно, без малейшей аффектации говорит с вами, что, несмотря на пули, которые чаще, чем прежде, жужжат над вами, вы сами становитесь хладнокровны и внимательно расспрашиваете и слушаете рассказы офицера. Офицер этот расскажет вам, — но только, ежели вы его расспросите, — про бомбардированье пятого числа, расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось восемь человек, и как все-таки на другое утро, шестого, он палил из фссх орудий (Толстой делает примечание: «Моряки все говорят палить, а дае стрелять». —ЮМ.); расскажет вам, как пятого попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь как в тридцати — сорока саженях». Во время разговора возобновляется артиллерийская дуэль, от близких разрывов неприятельских бомб гибнут люди. Рассказчик отмечает странность собственных ощущений, говоря, что, «когда снаряд пролетел, не задев вас, вы оживаете, и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но только на мгновение, овладевает вами, так что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью; вам хочется, чтобы еще и еще поближе упали около вас ядро или бомба». Нравственные уроки, невольно преподанные рассказчику защитниками четвертого бастиона, не ведающими, что они герои, приводят его к «кульминационным» по своему значению размышлениям: «Итак, вы видели защитников Севастополя на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая никакого внимания на ядра и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете с спокойным, возвысившимся духом. Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя. То, что они делают, делают они так просто, так малонапряженно и усиленно, что, вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше... они все могут сделать» (Севастополь не был взят англо-французами — матросы и солдаты вышли из него против своей воли, повинуясь приказу русского командования.—ЮМ.). ^ К этим словам необходимо добавить то, чего рассказчик нигде не говорит. Он сам защитник Севастополя, имеющий мужество забираться в самые горячие точки обороны, разделяя все опасности передовой линии со сражающимися на ней воинами. ' В третьей части опять действует вымышленное лицо — штабс-капитан Михайлов, отличающийся «робостью и ограниченным взглядом». Как и в первой части, автор соответственно этому переходит от документально-очерковой манеры повествования к инсценировкам, диалогам и иным приемам сюжетной художественной прозы. Много внимания уделено характеристике сословного расслоения офицерской среды, которое вопреки разуму и военной целесообразности сохраняется и в обстановке непрерывных боев (Михайлова мучит то, что он «аристократ» по отношению к одним, но некоторые особы — «аристократы» по отношению к нему). Во время сцены боя вводится зарисовка, напоминающая эпизод со смертельным ранением князя Андрея под Бородином — возле Михайлова и другого офицера, Праскухина, падает бомба; Михайлов бросается ничком на землю, уцелев (его легко ранит в голову), а Праскухин, оставшийся на ногах, погибает. Третья часть кончается эпизодом перемирия, когда враги, русские и французы, встречаются и беседуют под белыми флагами. В этом эпизоде мысль Толстого обретает интонации, снова напоминающие «Войну и мир», ее философско-исторические и морально-религиозные обертоны: «Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия». Действие повести «Два гусара» (1856) разворачивается в двух хронологических «срезах». Начинается оно «В 1800-х годах, в те времена, когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог, ни газового, ни стеаринового света, ни пружинных низких диванов, ни мебели без лаку, ни разочарованных юношей со стеклышками, ни либеральных философов-жен- щин, ни милых дам-камелий, которых так много развелось в наше время, — в те наивные времена, когда из Москвы, выезжая в Петербург в повозке или карете, брали с собой целую кухню домашнего приготовления, ехали восемь суток по мягкой пыльной или грязной дороге и верили в Пожарские котлеты, в валдайские колокольчики и бублики, — когда в длинные осенние вечера нагорали сальные свечи, освещая семейные кружки из двадцати и тридцати человек, на балах в канделябры вставлялись восковые и спермацетовые свечи, когда мебель ставили симметрично, когда наши отцы были еще молоды не одним отсутствием морщин и седых волос, а стрелялись за женщин и из другого угла комнаты бросались поднимать нечаянно и не нечаянно уроненные платочки, наши матери носили коротенькие талии и огромные рукава и решали семейные дела выниманием билетиков; когда прелестные дамы-камелии прятались от дневного света, — в наивные времена масонских лож, мартинистов, тугендбунда, во времена Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных». Молодой гусар граф Федор Турбин удалью своей поразил «губернский город К.», где как раз «был съезд помещиков и кончались дворянские выборы». Он «затмил своим искусством танцевать трех лучших танцоров в губернии», завел искрометный роман с местной красавицей и спас юного корнета, проигравшего шулерам казенные деньги. Прошло двадцать лет, времена и люди изменились. «Граф Федор Турбин уже давно был убит на дуэли с каким-то иностранцем, которого он высек арапником на улице; сын, как две капли воды похожий на него, был уже двадцатитрехлетний прелестный юноша и служил в кавалергардах». «Молодой граф Турбин морально вовсе не был похож на отца», — роняет Толстой, и Из дальнейшего постепенно становится ясной вся глубина его сарказма. Чтобы ускорить карьеру, Турбин-младший «перешел в гусарский полк ротмистром». И вот судьба направляет его ко все тому же городу К., где по сей день гуляют легенды о гусарских подвигах его отца. Его эскадрон ночует в имении той самой женщины, в которую был когда-то влюблен отец. Граф аристократически учтив, но холоден, расчетлив, исполнен эгоизма и сухости. Вдобавок он с предельным цинизмом пытается соблазнить дочь хозяйки имения Лизу, за что корнет-однополчанин Полозов, не выдержав, в глаза называет его «подлецом». Однако эпоха теперь настолько другая, что дело не только не дошло до дуэли, а «Турбин и Полозов хотя не в прежних дружеских отношениях, но остались на «ты» и встречались за обедами и за партиями». Совершенно ясно, кому из «двух гусаров» и какой эпохе принадлежат авторские симпатии. Повесть «Два гусара» — жемчужина творчества раннего Толстого. В этом произведении им сделаны первые «пробы» в описании культурно-исторических реалий 1800-х годов, времени, которому будет впоследствии посвящен самый крупный толстовский роман «Война и мир». Действие повести «Казаки» (1863) начинается в московском ресторане Шевалье, где приятели-дворяне провожают Дмитрия Оленина, решившего «ехать на Кавказ и юнкером». Как говорит автор, «Оленин был юноша, нигде не кончивший курса, нигде не служивший (только числившийся в каком-то присутственном месте), промотавший половину своего состояния и до двадцати четырех лет не избравший еще себе никакой карьеры и никогда ничего не делавший. Он был то, что называется «молодой человек» в московском обществе. В восьмнадцать лет Оленин был так свободен, как только бывали свободны русские богатые молодые люди сороковых годов, с молодых лет оставшиеся без родителей. Для него не было никаких ни физических, ни моральных оков; он все мог сделать, и ничего ему не нужно было, и ничто его не связывало. У него не было ни семьи, ни отечества, ни веры, ни нужды. Он ни во что не верил и ничего не признавал». Современные критики прекрасно уловили, к какой литературной традиции принадлежал сей герой, из «светского общества» устремившийся на Кавказ. Однако правильно увидев в Оленине наследника Печориных и Онегиных, главных героев «Кавказского пленника» и «Цыган», критики-шестидесятники, пожалуй, не в полной мере оценили силу и оригинальность толстовской вариации этого традиционного образа. Кроме того, никто в литературе до Толстого не описал с таким пониманием «воинственное, красивое и богатое староверческое русское население, называемое гребенскими казаками». Тот факт, что гребенские казаки — противопоставляющие себя православию староверы, многое объясняет в коллизиях толстовского сюжета. Толстой показывает, что казаки, живущие по Тереку, — это особый мир. Но экзотический мир казачества отнюдь не вызывает у рассказчика и героев повести какого-то сусального восторга. Казаки, по мнению оле- нинского слуги Ванюши, «не русские какие-то», а рассказчик подчеркивает, что «русский мужик для казака есть какое-то чуждое, дикое и презренное существо». Олицетворением характерных черт тогдашнего казака в повести является постоянный собеседник Оленина дядя Брошка. Рассказчик говорит о нем: «Дядя Брошка был огромного роста казак, с седою как лунь широкою бородой и такими широкими плечами и грудью, что... не с кем было сравнить его». Однако далее об этом романтическом «богатыре» сообщается ряд реалистических подробностей: «Дядя Брошка был заштатный и одинокий казак; жена его лет двадцать тому назад, выкрестившись в православные, сбежала от него и вышла замуж за русского фельдфебеля; детей у него не было. Он не хвастал, рассказывая про себя, что был в стари- нупервый молодец в станице. Его все знали по полку за его старинное молодечество. Не одно убийство и чеченцев и русских было у него на душе. Он и в горы ходил, и у русских воровал, и в остроге два раза сидел (курсив наш. —Ю.М.). Большая часть его жизни проходила на охоте в лесу, где он питался по суткам одним куском хлеба и ничего не пил, кроме воды». Но совсем уж конкретизирующие (и являющие читателю этот образ во всей его жизненной противоречивости) подробности вводит, по воле автора, сам Брошка, говоря Оленину о себе: «Кого в горы послать, Ахмет-хана убить? Все Брошка. Кого девки любят? Все Брошка отвечал. Потому что я настоящий джигит был. Пьяница, вор, табуны в горах отбивал, песенник; на все руки был. Нынче уж и казаков таких нету. Глядеть скверно. От земли вот (Брошка указал на аршин от земли), сапоги дурацкие наденет, все на них смотрит, только и радости. Иль пьян надуется; да и напьется не как человек, а так что-то. А я кто был? Я был Ерошка-вор; меня, мало по станицам,— в горах-то знали. Кунаки-князья приезжали. Д бывало, со всеми кунак: татарин — mama- 16 — 2554 рин, армяшка — армяшка, солдат — солдат, офицер — офицер. Мне все нравно, только бы пьяница был» (курсив наш.—Ю.М.). Оленин влюбляется в юную казачку Марьяну, которая в конце концов предпочла ему казака Лукашку: «Он смотрел на Марьянку и любил ее (как ему казалось) так же, как любил красоту гор и неба, и не думал входить ни в какие отношения к ней. Ему казалось, что между им и ею не может существовать ни тех отношений, которые возможны между ею и казаком Лукашкой, ни еще менее тех, которые возможны между богатым офицером и казачкой-девкой». Необходимо напомнить читателю, что «стройная красавица Марьян- Ка» вовсе не из семьи рядового казака и не такое уж «дитя природы» — она дочь «хорунжего и школьного учителя» (то есть казачьего ?офицера в ранге подпоручика и притом человека не без образования, способного быть педагогом для детей). Отец ее, говорящий о себе Оленину (всего лишь юнкеру): «Мы тоже имеем звание офицера», — предлагает ему общаться на равных как «благородные люди». Она, дочь хорунжего, и простой казак Лукашка в социальном плане — куда больший мезальянс, чем она и Оленин. Корни неприятия ею Оленина не столько в том, что она девушка «из народа», сколько в том, что она девушка из среды ка- заков-староверов, а Оленин — «мирской русский», не казак и иноверец («Наш народ анафемский, глупый народ»,— откровенничает однажды перед Олениным «дядя Брошка доверчивым тоном они вас не за людей считают. Ты для них хуже татарина. Мирские, мол, русские. А по-моему, хошь ты и солдат, а все человек, тоже душу в себе имеешь»). Лукашка же свой в том мире, частичку которого составляет и сама Марьяна, — казак, храбрец, «джигит» (умен он или глуп, иной вопрос). Притом видно, что властная девушка будет безраздельно управлять им как мужем, что она прекрасно это чувствует и ей этого хочется — она смотрит на Лукашку сверху вниз, тогда как с Олениным у нее такое не получается. Наконец (и это едва ли не главное!), и сам Оленин ведет себя в соответствии с логикой своего образа — подобно своим литературным «предшественникам» из различных произведений прозы и поэзии, он не способен принять четкое решение, даже определить, чего конкретно хочет: «Сделать ее девкой было бы ужасно. Это было бы убийство. Сделать ее барыней, женою Дмитрия Андреевича Оленина, как одну из здешних казачек, на которой женился наш офицер, было бы еще хуже. Вот ежели бы я мог сделаться казаком, Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку...». В итоге решение принимает Марьяна, быстро разобравшаяся и в своих чувствах и в Оленине: «— Марьяна! — сказал Оленин, подходя к ней. — Никогда ничего тебе от меня не будет. — Марьяна, не говори, — умолял Оленин. — Уйди, постылый! — крикнула девка, топнула ногой и угрожающе подвинулась к нему». Деталь весьма характерная и для изображаемого мира и для понимания образа Марьяны — горячая, самоуверенная и храбрая казачка не убегает от «постылого», а угрожает ему нападением! Уезжая из станицы, «Оленин оглянулся. Дядя Брошка разговаривал с Марьянкой, видимо, о своих делах, и ни старик, ни девка не смотрели на него». Мир казаков отторгает чужака и немедленно о нем забывает. Военной темой («Севастопольские рассказы») начинается изучаемый нами период творчества Толстого и военной темой он заканчивается («Война и мир»). «Война и мир» (1863 — 1869) — произведение, своеобразное по жанру. Не случайно его часто именуют «романом-эпопеей». В нем изображена панорама подлинных исторических событий, происходивших на огромной территории Центральной и Восточной Европы. Среди множества его персонажей реальные лица (Александр I, Кутузов, Багратион, Сперанский, Ростопчин и др.) непринужденно соседствуют с вымышленными героями (Андрей Болконский и его семья, Пьер Безухов, Наташа Ростова и ее семья, Курагины, Друбецкие и др.). В сложной истории создания романа обычно акцентируют тот факт, что первоначально автор предполагал написать роман о декабристах, в связи с чем и повел глубокие документально-исторические изыскания. Однако текстовые заготовки к этому не осуществленному замыслу имеют все же мало общего с «Войной и миром». Между тем текст и замысел самого романа претерпели сложнейшую эволюцию132. Один из первых вариантов начала романа звучит так: «Это было между Тильзитом и пожаром Москвы, когда все в Европе думало, говорило и чувствовало только про Наполеона... Это было в то время, когда карта Европы перерисовывалась в разные краски каждые две недели, и итальянцы, испанцы, бельгийцы, голландцы, вестфальцы, поляки и особенно немцы никак не могли понять, к какому, наконец, они принадлежат государству, чей мундир им надо носить, кому преимущественно подражать, льстить и кланяться». Другой вариант начала переносит действие в Петербург, где некая аристократическая пара дает в своем дворце бал: «На Английской набережной светился бесчисленными огнями один из лучших домов. У освещенного подъезда с красным сукном стояла полиция и сотни экипажей, один красивее другого, карет, колясок. Толпа загромождала улицу. И все подъезжали новые с лакеями в перьях и шляпах. 4...> Наконец что-то очень зашевелилось. Полицеймейстер приложил руку к шляпе, и из кареты легко лаковым сапогом с шпорой ступил на освещенное красное сукно государь». Еще в одном варианте вместо пышного бала выступало собрание светских людей в узком кругу (у супружеской пары, в которой узнается прообраз семьи молодых Болконских): «Съезжались на маленький званый обед, по обычаю высшего светского общества, в 6 часов вечера. Во втором этаже, в лучшей, заново отделанной и с иголочки меблированной квартире, принимали гостей: молодой красивый мущина в адъютантском мундире и хорошенькая брюнетка, очевидно беременная, но оживленная и веселенькая, маленькая женщина». Были также новые и новые попытки начать с широкой исторической панорамы, например: «Летом 1805 года дипломатические сношения России со всеми европейскими державами, за исключением Франции, особенно оживились. Любители политических новостей с особенным нетерпением ждали газет, делали предположения войны против Франции и различные комбинации союзов. Курьеры и уполномоченные из Пруссии, Англии и Австрии особенно часто скакали по русским и прусским нежелезным дорогам и останавливались у подъезда еще старого зимнего дворца». Были варианты, разительно напоминающие цитировавшееся выше начало повести «Два гусара», были такие, в которых повествование велось от первого лица («я»), и даже варианты, где одним из главных действующих лиц намечался герой под фамилией Толстой. Лишь после долгой творческой работы над различными вариантами начала (хотя они в конце концов были отброшены, однако представляют собой, как правило, весьма интересную прозу вполне «толстовского» уровня!) автор остановился на публикуемом ныне варианте с собранием в салоне Анны Павловны Шерер, разные участники которого ведут разговоры о международном положении России, современной политике и т. д. и т.п., и где перед читателем уже появляются два главных мужских персонажа— Андрей Болконский и Пьер Безухов. «Война и мир» Л.Н. Толстого — произведение, содержание которого по праву считается ныне образцом художественно точного изображения эпохи. Однако известно, что сначала ряд современников обвинил Толстого в «неправильном» изображении исторических и военных реалий. С острыми замечаниями по поводу «неправильностей» в воссоздании авто ром времени Александра I выступили, например, П.А. Вяземский, А.С. Норов и др. С нападками на «неправильности» военного характера на Толстого обрушился военный историк М.И. Богданович, блестящий специалист, который проявил однако удивительную читательскую «глухоту» к толстовскому стилю1. Аргументированнее и интереснее была критика военных аспектов романа в брошюре военного теоретика и историка, профессора академии генерального штаба А. Витмера. По словам Витмера, «Смелые парадоксы... «Войны и мира» распространили в большей части нашего общества, столь доверчивого ко всякого рода авторитетам, самые превратные понятия как о военном деле, так и об исторических событиях 1812 года»133 134. Здесь невольным образом признается, как много читателей было убеждено Толстым-художником в точности воссозданной им исторической панорамы135. Сам же Витмер отмечает в романе ряд частных «неправильностей». Например, вполне резонно указывает, что Толстой «руководствуется слишком оригинальным способом при вычислении пропорций: по его словам, французы считали до сражения (Бородинского. — Ю.М.) 120 тысяч человек, а после сражения 100 тысяч. Из этих цифр всякий, полагаем, вправе вывести заключение, что французы потеряли в сражении 1/6 часть своих сил; граф же Толстой отсюда же выводит, что они потеряли 1/4 своей армии»136. Витмер пытался обосновать подобный подход к художественному произведению. Он усиленно подчеркивал, что критикует неправильности в содержании лишь одного из томов «Войны и мира», ибо «в первых трех томах своего произведения (эпоха до 1812 года) автор «Войны и мира» описывал события и проводил свои идеи как художник, в образах» (курсив наш. — Ю.М.)\ следовательно, «исторической истины от него нечего было и ожидать»137. «Том IV», о котором говорит Витмер, соответствует, по принятому ныне делению, третьему тому романа. Существует три текстовых варианта «Войны и мира», вопрос о предпочтительности, «каноничности» каждого из которых дискутируется в «толстоведении» по сей день. Первоначальное разделение на шесть томов (его имеет в виду Витмер) было заменено Толстым делением на четыре тома в издании 1873 г. Одновремен но в 1873 г. под психологическим давлением критиков были выведены из романного текста в особое приложение военно-исторические и философские рассуждения, составляющие многие десятки страниц даже в эпилоге (а также переведены на русский ведущиеся по-французски в романе разговоры); впоследствии и те и те возвратились в роман, но деление на четыре тома сохранилось. Издание 1873 г. не получило впоследствии распространения, но имело место и в XX в. среди филологов своих сторонников (напр., академик Н.К. Гудзий) и как массовая «народная книга» (или книга для учащихся), кстати сказать, могло бы быть с успехом воспроизведено сегодня. Критикуемый том, по словам Витмера, полон «отвлеченных рассуждений» и «исторических указаний», что и дает право, по мнению Витмера, относиться к нему «с тою же строгостью, как ко всякому историческому труду, потому что здесь художник отходит на второй план, уступая место историку, философу и историческому критику»1. Как видим, внутренняя целостность индивидуального стиля художника здесь недопонимается. Толстой, конечно, стремился высказаться на исторические и философские темы независимо и более правильно, чем современная ему наука, но нигде не перестал мыслить художественно138 139. « Так, Л.Н. Толстой порою стремился добиться исторической правды не путем скрупулезного следования за работами современных историков (которых отлично знал, однако даже с С. Соловьевым во многом не соглашался), но, так сказать, «вопреки» их сведениям и трактовкам. Если не учитывать это, просто непонятно, почему «в черновых вариантах, написанных под непосредственным впечатлением работ историков» у автора «Войны и мира» «нередки пометы: «лжет», «нагло лжет», «невежественно-легкомысленная книга»140. Не доверяя «книжным» историческим сведениям, Толстой едет осенью 1867 г. в сопровождении С.А. Берса на обследование Бородинского поля. Любопытны его «исследовательские методы». «Я помню, — пишет Берс, — что на месте и в пути мы разыскивали стариков... бывших свидетелями сражения... Два дня Лев Николаевич ходил и ездил по той местности. Он делал свои заметки и рисовал план сражения»141. Все это действия, ясно напоминающие способы сбора материала, практиковавшиеся в годы толстовских отрочества и юности авторами натуральной школы для своих физиологий. В результате собствен- пых исследований Л.Н. Толстой заявил в третьем томе «Войны и мира», что бородинская позиция выглядела не так, как ее изображают ученые-историки, и даже вставил в текст произведения план сражения, на котором дана расстановка сил «по Толстому». Опыт натуральной школы, ее приемы и техника были полезны писа- ) слю даже при работе над «Войной и миром» — произведением реалистическим, созданным на основе творческой фантазии, типизации и условности. Толстому явно хотелось в рамках романа, художественного произведения, доказать ряд своих личных идей из военной и политической истории, и даже сформировать на их основе концепцию исторического развития. Но в итоге, подобно физиологиям, Толстой, по сути, в своих философско-исторических рассуждениях вместо научного исторического доказательства создает именно образ такого доказательства, вме- сго научной концепции — образ таковой142 143. А. Витмер, как мы помним, мотивировал свою критику описания Толстым военных перипетий 1812 г. тем, что соответствующий том, в отличие от предыдущих, полон исторических рассуждений, напоминая не роман, а «исторический труд». Однако Витмер не имел доступа к первоначальным вариантам романа, опубликованным ныне, и не знал о следующей интересной особенности того направления, в котором шел Толстой в процессе работы над произведением. Многочисленные варианты I тома, оставленные Толстым вне окончательного текста, свидетельствуют, что первоначально описанию войны 1805 г. сопутствовало также большое количество «исторических рассуждений» (содержащих прямую полемику с военными историками, сходную с той, которая представлена в окончательном тексте тома, критиковавшегося Витмером). То, что в итоге из одного тома подобные «отвлечения» радикально изъяты, а в другом сохранены и вплетены между главами, непосредственно развивающими сюжет, — нечастое в русской прозе явление. Даже после того, как эти компоненты были однажды в порядке опыта выведены автором в особое приложение (в издании 1873 г.), они впоследствии вернулись в текст романа, где и публикуются по сей день. И, напротив, изображения Аустерлица переиздания почти не коснулись — первоначально возникшие у Толстого историко-философские соображения вокруг событий 1805 г. гак и остались вне публикуемого текста, составив в наши дни XIII том Академического ПСС Л.Н. Толстого (черновики и варианты). Толстой, смело рисующий «по-своему», например, бородинскую позицию, в отношении изображения историками Аустерлица ограничивается выражением общего скепсиса (о причинах этого ниже). Мифические «точные подсчеты» количества войск при Бородино, на которых «ловил» автора «Войны и мира» А. Витмер, которые в других случаях побуждали современников гадать об источнике сведений «графа Толстого», — результат «философского презрения» Толстого к мнимой, по его мнению, ^Объективности современных историков, а также косвенное подкрепление типично толстовской идеи, что на войне решает дело не число, а моральный дух войск: русско-австрийские союзники под Аустерлицем имели над Наполеоном солидный перевес — и проиграли баталию. Основные силы французов под прикрытием тумана проникли к центру войск союзников. Их увидели, когда уже было поздно: «Два генерала и адъютанты стали хвататься за трубу, вырывая ее один у другого. Все лица вдруг изменились, и на всех выразился ужас. Французов предполагали за две версты от нас, а они явились вдруг, неожиданно перед нами». Солдаты начинают в панике спасаться бегством. В этой ситуации Андрей Болконский и совершает подвиг, бросаясь вперед со знаменем: «— Ура! — закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжелое знамя, и побежал вперед с несомненной уверенностью, что весь батальон побежит за ним. Действительно, он пробежал один только несколько шагов. Тронулся один, другой солдат, и весь батальон с криком «ура!» побежал вперед и обогнал его. Унтер-офицер батальона, подбежав, взял колебавшееся от тяжести в руках князя Андрея знамя, но тотчас же был убит. Князь Андрей опять схватил знамя и, волоча его за древко, бежал с батальоном. Впереди себя он видел наших артиллеристов, из которых одни дрались, другие бросали пушки и бежали к нему навстречу; он видел и французских пехотных солдат, которые хватали артиллерийских лошадей и поворачивали пушки. Князь Андрей с батальоном уже был в 20-ти шагах от орудий. Он слышал над собою неперестававший свист пуль...». Однако князь Андрей тут же получает выводящее его из строя тяжелое ранение: «Как бы со всего размаха крепкой палкой кто-то из ближайших солдат, как ему показалось, ударил его в голову. Немного это больно было, а главное, неприятно, потому что боль эта развлекала его и мешала ему видеть то, на что он смотрел. «Что это? я падаю? у меня ноги подкашиваются», подумал он и упал на спину. Над ним не было ничего уже, кроме неба — высокого неба, не ясного, но всё-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками». Толстой подчеркивает, что геройский порыв Болконского, так мечтавшего о великом подвиге, ничего не изменил в картине боя и остался незамеченным, Впрочем, что любопытно, по авторской воле Толстого недавний кумир Болконского Бонапарт «остановился над князем Андреем, лежавшим навзничь с брошенным подле него древком знамени (знамя уже, как трофей, было взято французами)», и изрек: «Вот красивая смерть» («Voila une belle mort, — сказал Наполеон, глядя на Болконского»). Постоянно театрализующий все вокруг себя, склонный к позам узурпатор не упускает случая произнести перед своим окружением «великие слова» над геройски павшим вражеским знаменосцем. Чтобы сведения историков «не мешали» силе выражения идеи, что на войне решает дело не число войск, а их моральный дух, Толстой, прибегая к художественной условности, незаметно затушевывает при изображении Аустерлица то, что в момент прорыва французами русско-австрийского центра там находилась (в исторической реальности) лишь небольшая часть войск русско-австрийских союзников (четвертая колонна), и что она была атакована огромными силами маршала Сульта в крайне невыгодный для себя момент (когда с незаряженными еще ружьями вытягивалась из «дефиле» — узкой улочки деревни Працен, — не имея ни места, ни времени, чтобы перестроиться для боя. Таковы были реальные обстоятельства, решившие исход Аустерлиц- кого сражения. С другой стороны, великий писатель не обследовал сам место событий (как он сделал это в случае с Бородином) и, как следствие, он не имел о нем «особого мнения» (как с вопросом о бородинской позиции). Может даже показаться (если сравнить изображение им Аустерлица с описанием у Михайловского-Данилевского, Жомини и др.), что Толстой точно последует в изображении Аустерлица историкам. Обрисованную им Аустерлицкую позицию в основных се контурах можно «проверять» по картам у историков — она в целом совпадает с ними. Впрочем, в деталях дают о себе знать законы художественной условности. Например, чтобы компактно обрисовать различные участки битвы, Толстой «изобрел» любопытный сюжетный прием — он вводит памятную всем скачку Николая Ростова «почти по передней линии» (т. I, гл. XVII). Николай скачет с правого фланга, от Багратиона. Он встречает сначала остатки русских улан — уланы, действительно, были там и потеряли в своей ге- ройски-безрассудной атаке, спровоцированной цесаревичем Константином, 400 человек и пленным своего шефа Е.И. Меллера-Закомельского. Затем он попадает на место, засаженное виноградниками, где только что состоялась (мы подразумеваем историческую реальность!) резня между великанами-пехотинцами Преображенского полка и мамелюками, исход которой решили русские конногвардейцы, оттеснившие кавалерию и взявшие вражеское знамя — единственный русский трофей Аустерлица. Толстой, однако, «упрямо» делает по-своему: этот подвиг пропускается, а местность он изображает просто как некое поле — на нем-то Ростов застает в романе начало третьей русской атаки, предпринятой уже кавалергардским полком. Но и ее Толстой рисует «не так», если сравнить с историческими источниками (работами А.И. Михайловского-Данилевского, С. Панчулидзева и др.). Ныне местность под Аустерлицем (г. Славков, Словакия) мелиорирована, ее рельеф несколько сглажен, пронизан культурными автомобильными дорогами. Но даже сейчас по ней трудно было бы «проскакать» в данном направлении. Тем более в 1805 г. всадник не мог бы лихо проскакать по всем этим балкам, болотцам, холмам и виноградникам — вдобавок, через гущу сражения! И все же ясно, что Толстой вводит тут условную «неправильность» сознательно, художественно типизируя ситуацию. Он ценит при случае некоторые приемы литературной техники натуральной школы, но не гонится за натуралистической буквальностью, оставаясь романистом и не преображаясь в «историка» или исторического философа. Историю, по Толстому, творит не личность — ее вершат народные массы. Но толстовская философия истории в «Войне и мире» не только изложена в форме «отвлеченных» от сюжета рассуждений (они характерны для начала III тома и эпилога), но и как бы «разыграна в лицах». Ряд героев романа многими своими поступками, своей судьбой персонифицируют те или иные излюбленные идеи автора (о личности и ее роли в истории, о жизненном призвании женщины, о «естественном» поведении человеческой личности и т. п.). Из реальных исторических деятелей таковы, например, Наполеон и Кутузов, первый из которых мнит себя именно вершителем истории, а на деле просто представляет собой образец пошлости, фальши и наигранности (первым это ранее Толстого понял и констатировал в «Былом и думах» Герцен). Кутузов же — воплощение естественности (на Бородинском поле он, по Толстому, мудро не вмешивался в ход событий, не мешая народу победить). Среди вымышленных персонажей персонифицируют авторскую философию Андрей Болконский, Пьер Безухов, Марья Болконская, Наташа Ростова (особенно в эпилоге), капитан Тушин, Платон Каратаев и др. С другой стороны, для образной системы «Войны и мира» характерно обилие противоположных светлым толстовским образам нравственно деградирующих персонажей. Здесь прежде всего следует указать на семейство Курагиных (князь Василий и его дети Анатоль, Ипполит и Элен). В центре романа — судьбы двух главных героев, молодых русских дворян. Это князь Андрей Болконский и Пьер Безухов. Они близкие друзья. Оба героя высокообразованные люди, носители замечательных человеческих качеств. Андрей и Пьер мечтают совершить в своей жизни нечто великое и грандиозное во благо Отечества. Однако именно этими образами, их жизненным развитием Толстой многократно внушает читателю тщету всех усилий и надежд гордой личности творить какие-то «великие» дела — прежде всего, «вершить историю», в одиночку влиять на ход крупномасштабных событий. Историю творит народ. Впрочем, в том «обезличенном» истолковании, которое порою свойственно историко-философским рассуждениям автора романа, народ волей неволей порою начинает напоминать пчелиный рой. Сам автор вряд ли вполне последователен в своих взглядах. Так, в арьергардном сражении под Шен- грабеном в 1805 г. решающую роль сыграли все-таки действия одного конкретного человека — капитана Тушина (об этом четко заявляет на совещании у Багратиона князь Андрей), а не просто стихийный «народный» порыв к победе. Аналогичным образом, всей логикой повествования подводя читателя к своему пониманию народа как творца истории, Толстой в конце концов вводит фигуру Тихона Щербатого как реального деятеля партизанской войны. Наивно было бы полагать, что Тихон как личность способен быть деятелем, так как он мужик, «из народа», а князь Андрей не способен потому, что он дворянин. Наконец, многократные утверждения автора романа, что полководец в пылу сражения не может знать, что происходит на другом участке битвы, а потому эффективно руководить ею якобы объективно не способен (отсюда поведение в романе мудрого Кутузова), свидетельствуют о некоторой недооценке Толстым значения профессиональной интуиции талантливых военных деятелей144. Образ князя Андрея трагичен. Пример головокружительного взлета простого офицера Бонапарта побудил Болконского мечтать, что и у него будет в жизни «свой Тулон». Но под Аустерлицем Андрей Болконский вместо великих свершений едва не погибает; его подвиг безрезультатен. Вскоре он теряет умершую от родов жену. Обретя новые силы, Болконский не посвятил себя воспитанию сына — он снова совершает ошибку, намереваясь проявить себя в государственной деятельности и сближаясь со Сперанским. Когда он затем пытается найти себя в любви к Наташе Ростовой, то есть уйти в семейную жизнь, в его душе как бы забрезжил порыв к тому истинному призванию, для которого, по толстовской логике, создан человек. Однако из-за увлечения Наташи Анатолем Кураги- ным их с Андреем помолвка рушится. Так,в короткой жизни князя Андрея, полной неудач и разочарований, катастрофа следует за катастрофой. Сражаться с напавшими на Россию французами этот человек в 1812 г. идет уже не как благородный честолюбец — он возвращается на военную службу из совершенно иных, новых для себя соображений: «Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия. Надо их казнить». Князь Андрей оказался прекрасным боевым командиром: «Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили». Перед Бородинской битвой Толстой заставляет в последний раз увидеться полковника Болконского и приехавшего к армии Пьера Безухова. В их разговоре устами князя Андрея высказываются излюбленные толстовские мысли о причинах военных побед и поражений: U «В противность своей прежней сдержанной молчаливости князь Андрей казался теперь взволнованным. Он, видимо, не мог удержаться от высказывания тех мыслей, которые неожиданно приходили ему. — Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, — и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. «Проиграли — ну так бежать!» — мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, Бог знает что бы было. А завтра мы этого не скажем». Однако Толстой не дает герою возможности активно вмешаться в события. В народной войне действует народ, народ победит, и личное участие в этом отдельного человека, пусть самого смелого и самого незаурядного, ничего не меняет в ходе дел. Болконский погибает, так и не вступив в сражение. Правда, его геройская натура проявила себя и в момент смертельного ранения. Как командир он до конца остается примером для подчиненных: ; «Полк князя Андрея был в резервах, которые до второго часа стояли позади Семеновского в бездействии, под сильным огнем артиллерии. Во втором часу полк, потерявший уже более двухсот человек, был двинут вперед на стоптанное овсяное поле, на тот промежуток между Семеновским и курганной батареей, на котором в этот день были побиты тысячи людей и на который во втором часу дня был направлен усиленно-сосредоточенный огонь из нескольких сот неприятельских орудий. Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь еще третью часть своих людей. — Ложись! — крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, как волчок, дымясь, вертелась между ним и лежащим адъютантом, на краю пашни и луга, подле куста полыни. «Неужели это смерть? — думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух... — Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят. — Стыдно, господин офицер!—сказал он адъютанту (курсив наш. —Ю.М.). — Какой... — он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха — и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь». Пьер Безухов в юности участвует в буйных выходках дворянской молодежи 1800-х годов, о которых Л.Н. Толстой вспоминал в «Двух гусарах». Некоторые из них изображаются писателем в I томе «Войны и мира». Как рассказывает по следам события одна из героинь, Долохов, Анатоль Курагин и добрейший Пьер «втроем достали где-то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина со спиной к медведю и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем». За это бесчинство «Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухова выслан в Москву. Анатоля Курагина — того отец как-то замял. Но высла- ли-таки из Петербурга». Пьеру предстоит в будущем резко разойтись с обоими приятелями и даже стреляться с Долоховым, который заведет роман с его женой. Пьер Безухов — герой, личность которого претерпевает на страницах романа впечатляющее нравственное развитие. Подобно князю Андрею, он надеется совершить в жизни нечто великое. Однако он более пассивная и созерцательная натура, чем Болконский, и энергичных действий, направленных на реализацию подобных надежд, не предпринимает. После кратковременных буйств юности следует крайне неудачная женитьба, увлечение масонством. Наконец в III томе Пьер, сугубо гражданский человек, по внезапному внутреннему порыву едет к армии, готовящейся к великому сражению на Бородинском поле, и волею обстоятельств мужественно сражается в самом центре — на батарее Раевского. Ему неожиданно нашлось место в общенародном деле\ (Одновременно этот изобретенный Толстым сюжетный «ход» позволяет автору «увидеть» важнейший участок битвы глазами одного из главных героев.) т Но мечты о личном подвиге, великом свершении и Пьера толкают на ложные (в толстовском понимании) порывы. Так, Пьер остается в отданной французам Москве с целью убить Наполеона и тем остановить войну. Лишь после встречи во французском плену с Каратаевым Пьер поймет, что Бонапарт отнюдь не вершитель истории, а потому его смерть ничего бы не изменила в ходе событий. «Естественный» Платон Каратаев, ясно сознававший скромную суть своей человеческой роли на земле, как бы вовремя перевернул душу Пьера. В итоге тот, побывав в Москве на волосок от смерти (озверевшие французы хотели было расстрелять его по подозрению в «поджигательстве»), не пришел к трагическому финалу — в отличие от своего друга князя Андрея. Впоследствии Пьер стал мужем Наташи, бывшей невесты покойного друга. Их счастливая семья показана в эпилоге к роману, как и еще одна благополучная дворянская семья — сестры князя Андрея Марьи и Николая Ростова. Однако в том же в эпилоге Толстой счел нужным напомнить читателю, что Пьер-семьянин теперь опять рвется на «великие» дела. Он увлечен составлением тайного общества (явный намек на декабристов). Если перенести коллизию в план реальности, можно было бы констатировать, что его счастливую семью скоро ждут тяжелые испытания, а его лично — полный крах. Но, разумеется, это лишь гипотетическое «продолжение», и оно отсутствует в существующем романном сюжете, который заканчивается на спокойных разговорах двух родственных дворянских семейств, собравшихся вместе в Лысых горах, имении Болконских. Как грозная возможность такого развития событий звучат адресованные Пьеру слова Николая Ростова: «...Начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить — ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди как хочешь». «Полифонизм» стиля Достоевского для Толстого нехарактерен. Его авторская позиция, выражаемая повествователем, доминирует в романе. Как правило, свое негативное отношение к людям и явлениям автор «Войны и мира» выражает, прибегая к иронии. Так он поступает, рисуя сексуальные похождения Элен Безуховой-Курагиной. Пустившись во все тяжкие, Элен сочла необходимым вступить в «истинную католическую церковь» и получила от аббата отпущение своих грехов, причем порадовала его успехами в новой вере, заявив: «...Я, вступив в истинную религию, не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия» (подразумевался брак с Пьером). Пьера Толстой иронически именует «этот несчастный развратный Пьер» (тогда как развратница она), а про ее таинственную болезнь и неожиданную смерть сообщает, что все произошло от «неудобства» при живом муже «выходить замуж» еще за двух мужчин одновременно. Ироничен автор в изображении Наполеона и, в более тонкой форме, Александра I. Вот изображение исторически достоверного факта — появления царя в 1812 г. на балконе московского Кремля перед толпой собравшихся внизу горожан: «Обед уже кончился, государь встал и, доедая бисквит, вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону (курсив наш. —Ю.М.). — Ангел, отец! Ура, батюшка!.. — кричали народ и Петя, и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастия. Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перилы балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона». Примером может послужить и толстовская ирония в отношении зрелищных искусств, разлитая в эпизоде посещения Наташей театра в пятой части второго тома. Ее глазами происходящее видится так: «На сцене были ровные доски по средине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то. Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом и стал петь и разводить руками. Мужчина в обтянутых панталонах пропел один, потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно выжидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а мужчина и женщина на сцене, которые изображали влюбленных, стали, улыбаясь и разводя руками, кланяться». Создается впечатление, что происходящее совершенно пусто и бессмысленно, так что здоровая человеческая натура ничего в нем не способна понять. Впрочем, Толстой не забывает, что его героиня — не некое «дитя природы», а столичная дворянка, которая волей неволей не впервые в театре и владеет условным сценическим «языком». Следует авторское разъяснение: «После деревни и в том серьезном настроении, в котором находилась Наташа, всё это было дико и удивительно ей. Она не могла следить за ходом оперы, не могла даже слышать музыку: она видела только крашеные картоны и странно-наряженных мужчин и женщин, при ярком свете .странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что всё это должно было представлять, но всё это было так вычурно-фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них». Так же мало, как Достоевский, склонен Толстой к обостренному увлечению языковым колоритом, которому в современной ему литературе отдали дань многие (среди них А.Н. Островский, позже Н.С. Лесков, П.И. Мельников-Печерский и др.). Применение в своем писательском слоге того, что Достоевский точно назвал речевыми «эссенциями», Толстому чуждо. Не только дворяне, но и купцы, и крестьяне говорят у него чистым, не перегруженным просторечно-диалектными средствами языком. Впрочем, Достоевскому и Толстому чужда не только игра с языком, но и всякая литературная игра. Это достаточно прямо связано с огромной серьезностью тех задач, которые решались обоими великими прозаиками. Достоевский и Толстой — художники того же масштаба, что Гомер, Данте, Шекспир. Их задачи несопоставимы с задачами, ставившимися перед своим творчеством их высокоталантливыми, но все же менее крупными в писательском плане современниками. Лев Николаевич Толстой — гений мировой литературы, глубочайший мыслитель, уже при жизни ставший заочным духовным наставником людей в самых разных уголках мира. Его проза и драматургия, его философская публицистика, вообще его словесно-текстовое наследие составляют величайшее национальное духовное достояние России. В прозе Толстой создал мощную плодотворную традицию, в той или иной мере продолженную в XX в. такими писателями, как М.А. Шолохов, А А. Фадеев, С.Н. Сергеев-Ценский, КС. Симонов, А.И. Солженицын и др.
<< | >>
Источник: Минералов, Ю.И.. История русской литературы XIX века (40—60-е годы): Учеб/ пособие. 2003

Еще по теме ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ (1828 — 1910):

  1. Лев Николаевич ТОЛСТОЙ (1828-1910)
  2. Михаил Николаевич Капустин (1828–1899) «УЧЕНЫЙ С ХАРАКТЕРОМ»
  3. Варжанский Н.Ю.. Доброе исповедание. Православный противосектантский катехизис, 1910
  4. НИКОЛАЙ ФЕДОРОВ (1828—1903)
  5. Мексиканская революция 1910—1917 годов
  6. Георгий Францевич ГАУЗЕ (1910-1986)
  7. Мертон Роберт Кинг (р. 1910)
  8. Война с Турцией 1828 - 1829 годов
  9. Николай Гаврилович ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (1828-1889)
  10. НИКОЛАЙ ГАВРИЛОВИЧ ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (1828-1889)
  11. Самнер Уильям Грэм (1840–1910)