<<
>>

АРИСТОКРАТЫ

Наиболее утонченные авторы XVI в. принадлежат к аристократическим кругам, которые по причинам духовного характера или же по политическим соображениям оказываются в оппозиции по отношению к московской монархии и официальной Церкви.
В их трудах мы сталкиваемся с неким горделивым отталкиванием, сопровождаемым желанием продемонстрировать, в том числе и с помощью более отработанной стилистики, превосходство того идеального мира, который они представляют. Поиск риторически безукоризненной фразы, ясной и выдержанной аргументации, слов, освященных ученой традицией, носит скрытый, но постоянно полемический характер. Они берут на себя защиту традиции не только от узурпаторов или вырожденцев в политике и религии, но от осквернителей языка и культуры. Прямая духовная связь этого течения с Нилом Сорским и его доктриной проявляется в деятельности Вассиана Патрикеева, который был первым и самым выдающимся сподвижником и продолжателем дела главы заволжских старцев. Мы считаем предпочтительнее указывать его имя «Вассиан Патрикеев», потому что находим в нем объединение двойного опыта — монаха и представителя старинного боярского рода. В миру он звался Василием Ивановичем Патрикеевым и принадлежал к княжеской семье. Будучи вовлеченным в борьбу между боярами и самодержцем, он оказался вынужденным уйти в монахи (обычай насильственного пострижения политических противников, для того чтобы удалить их от мира и запереть в монастыре, был принят при московском режиме), примкнул к движению Нила Сорского и принял монашеское имя Вассиана Косого. Уже на Соборе 1503 г. отец Вассиан выступил против Иосифа Волоцкого по поводу церковных владений. Впоследствии, пользуясь родством с женой Ивана III и тем, что некоторое время обязанности митрополита исполнял Варлаам, симпатизирующий заволжским старцам, он смог вернуться в Москву, и, продолжая носить монашеское одеяние, занимался мирской деятельностью в поддержку боярской партии.
Когда Варлаама сменил митрополит Даниил, последователь Иосифа Волоцкого, Вассиан вновь попал в немилость. Обвиненный вначале в том, что внес незаконные исправления в редакцию «Кормчей книги» (свода юридических норм, главным образом церковного характера, сложившихся на Руси в XIII в. на основе переводов и переработок византийского «Номоканона»), он был позднее осужден в ходе большого церковного процесса против главных представителей оппозиции официальной Церкви вместе со своим другом и учителем Максимом Греком. Вассиан был заключен в Волоколамский монастырь, где и умер около 1545 г. Современники очень быстро стали считать его мучеником, пострадавшим из-за исповедываемой им религиозной доктрины и княжеского происхождения. В период, когда он смог провести в Москве под защитой митрополита Варлаама и пользовался благосклонностью великого князя Василия Ивановича III, монах Вассиан и вправду действовал более как князь Патрикеев, недели духовное лицо школы Нила Сорского. Его противники не скупились на обвинения, прибегая также к аргументам морального характера. По их мнению, князь Патрикеев был в какой-то степени ненастоящим монахом, это доказывал его обильный, отнюдь не в монашеском духе, стол, богатый дорогими западными винами. Сочинения Вассиана Патрикеева глубоко полемичны. Его филологические толкования «Кормчей книги», проведенные строгими методами критики текста и языкового сопоставления с греческими оригиналами, направлены на толкование юридического тезиса: ни Божественное, ни человеческое право не позволяют монастырям обладать землями и использовать рабский труд. С этой же целью Вассиан поднял вопрос о пересмотре монастырских правил (ему мы обязаны Введением к «Главному уложению» Нила Сорского для заволжских старцев), рассматривал теологические вопросы, методы борьбы против еретиков. Его лучшее произведение «Слово ответно противу клевещущихъ истину еуангельскую и о иночьскомъ житии и устроении церковн^мъ» является обвинительным актом против монастырей-собственников и угнетателей крестьян.
Другие его произведения имеют еще более четкую мишень — Иосифа Волоцкого. Выступая против теоретика Церкви государственного и латифундистского толка, монах-боярин не скупится на выпады, опирающиеся на постоянные ученые ссылки. Это наблюдается и в «Собрании Вассьяна, ученика Нила Сорскаго, на Иосифа Волоцкого от правил святых никанскихъ отъ многихъ главъ», и в «Тогоже инока пустынника Васьяна на Иосифа, игумена волоцкаго, собрание отъ святыхъ правиль и отъ многихъ книгъ собрано, и на его ученики, и различныя межь собя ответы от книг». В то время как его учитель Нил Сорский был весь погружен в монастырский мистицизм и его выступления на Соборе 1503 г. имели скорее привкус увещевания, нежели полемики, темперамент Вассиана Патрикеева побуждает его вовлечься в борьбу. Нил Сорский вновь оживил во время пребывания на Афоне движение за возвращение к византийским истокам; в том же духе действует Максим Грек, ученый вдохновитель Вассиана. Написанные им пламенные страницы находят в возвышенной и часто прогреческой манере эффективную форму для его гнева: «Мы же единаче сребролюб1емъ и несьітостію побіждени, живущая братіа нашя убогиа в селехъ нашіхь различными образы оскръбляемъ ихъ, и лесть на лесть и лихву на лихву на ихъ налагающе, милость же нигді же к нимъ показующе; их же егда не възмогутъ отдати лихвы, отъ иміній ихъ обнажахомъ безъ милости, коровку ихъ и лошадку отъемше, саміх же с женами и дітми далече отъ своих преділь, аки скверныхъ, отгнахомъ... Обидимъ и грабимъ, продаваемъ христіань, братій нашіхь, и бичемъ ихъ истязуемъ безъ милости, аки звіри дивіи на тілеса ихъ наскакающе»119. Этот призыв полемично настроенного монаха к христианским чувствам русских властителей, чтобы они смягчили тяжкую долю крестьян, не является изолированным мотивом в публицистической литературе XVI в. Упрочение церковных владений влилось в широкий кризис аграрной системы, приведший к окончательному закрепощению крестьян. Растущие требования дворянства и потребность центральной власти в пехоте продиктовали серию юридических мер, направленных на установление контроля над рабочей силой.
Крестьяне оказались не в состоянии выплачивать все более растущие подати, взимаемые помещиками, и по закону были вынуждены массово продавать хозяину не только свою работу, но и самих себя. Аграрный вопрос и «крепостное право» превратили Московию в конце XV — первой половине XVI в. в феодальное государство, управляемое согласно нормам куда более жестким, чем в предыдущие века. В социальном плане начался в тот век, который для большей части Европы означает современную эпоху, второй и более суровый период средневековья, которому суждено было длиться до 1861 г. и породить жгучие по своей актуальности гуманистические вопросы, определившие развитие всей новой русской литературы. Чтобы разобраться в подоплеке полемики XVI в., будет полезно заметить, что в защиту крестьян и христианского милосердия раздаются голоса людей, раньше или позже осужденных официальной Церковью. Диалектика общественной борьбы ведет к тому, что каждый, кто находится в оппозиции к церковно-государственному режиму, становится «бунтарем» по отношению к законно установленному порядку. Так случилось с боярином Матвеем Башкиным, защищавшем право крестьян на свободу во имя евангельской любви. Он был осужден как еретик в 1553 г. и заключен в Волоколамский монастырь. Вместе с ним подвергся преследованиям и заключению Феодосий Косой, еретик крестьянского происхождения, бежавший из Москвы в Литву и продолживший там свою пропаганду. В учении Косого мы находим многие мотивы крестьянского бунта, близкие протестантским сектам Запада. До нас не дошли его труды, но мы можем восстановить его мысль на основе польских источников и сочинений его противника, монаха Зиновия Отенского. В правительственном лагере, то есть среди священников- приверженцев официальной Церкви, крестьянская проблема не осталась незамеченной. Один из самых острых политиков группы иерархов, действующих в окружении митрополита Макария, Ермолай- Еразм, называвшийся также Ермолаем Прегрешным, написал в середине столетия проект экономических и социальных реформ.
Основная мысль Ермолая в том, что крестьянин экономически может дать куда больше, если он свободен, а не закрепощен. Речь шла о попытке либерализма, выделяющейся своей смелостью и дальновидностью (по сравнению с вариантом Ивана Пересветова). Но по сути своей эта попытка была утопичной. Церковь и Государство продолжали основывать свою силу на крепостном строе, укрепляя его новым законодательством, делая его главной опорой московского общества. Последние изыскания литературоведов направлены на выделение в московской литературе XVI в. специфического течения, в котором крестьянская проблема является тематическим элементом, объединяющим авторов различного кругозора и темперамента. Конечно же, сближение в критике церковного землевладения позиции князя Патрикеева (Вассиана Косого) и крестьянина Феодосия Косого указывает на развитие двойной оппозиции, — боярской и крестьянской, - что чрезвычайно интересно в контексте политической и общественной истории. Однако в области литературной деятельности только «аристократическая» оппозиция приносит значительные результаты, ибо рождает конкретное формальное и концептуальное направление. Причины противоречий между этими представителями старой по крови и по мысли знати и политическим руководством Московии не только материального порядка. Доказательством этого служит грустная и благородная история жизни Максима Грека. Как и князь Патрикеев, этот монах, будучи иностранцем и постоянно мечтая о возвращении на свою греческую землю, безусловно, лишен личных или социальных интересов, которые стоило бы защищать в России. Тем не менее он критикует существующий порядок, становится на сторону слабых заволжских старцев против сильной партии Иосифа Волоцкого, выступает против угнетения крестьян и в конце концов оказывается в тюрьме и обрекается на духовные муки. Он принадлежит к миру аристократии, борется и страдает за нее, использует ее язык. Его «аристократизм» проистекает не из титула или земельных владений предков, а из идейных соображений. В литературу Московской Руси Максим Грек привнес голоса Запада и Греции, он также укрепил духовное наследие, которое уже в православном Возрождении XV в.
показало свою жизненность, то духовное наследие, которое жестокий царский режим и дворянство так и не смогли выкорчевать. В 1515 г. великий князь Василий III направил на гору Афон миссию с заданием убедить монаха Савву, крупного переводчика и толкователя Священного Писания, поехать на Русь и заняться пересмотром священных текстов. Эта инициатива являлась частью процесса обновления, вызванного еретическими движениями «жидовствующих» и отразившегося в предпринятом Геннадием переводе Библии и критических замечаниях Нила Сорского по поводу авторитетности «Священных книг». Тот факт, что Василий, московский князь, обращается к Афону, подтверждает жизненность надгосударственного чувства православного братства еще в начале XVI столетия. Обремененный годами Савва не смог принять приглашения. Вместо него афонские монахи отправили Максима Грека, который, хотя и не знал еще церковнославянского языка, завоевал уже большое уважение благодаря познаниям в теологии и способностям к языкам. Максим Грек родился в Албании около 1480 г. и долго жил в Италии. В Венеции, Падуе, Флоренции, Ферраре и Милане он встречался с различными представителями светской и церковной культуры от Ласкарисов до Альдо Мануцио, впитывая итало-греческий дух эпохи гуманизма и лично принадлежа к ученой среде византийского ареала, которая выступала в эту эпоху выразительницей античной мудрости. Но самый ценный опыт он приобрел во Флоренции, где познакомился с Савонаролой и стал свидетелем его духовной и человеческой драмы. Тем не менее контакты с именитыми представителями западной культуры не поколебали его православия, хотя его симпатии и восхищение некоторыми формами католической духовности не потускнели впоследствии даже за долгие годы, проведенные на Руси. Подобные чувства были вызваны, помимо пребывания в Италии, глубокими знаниями западной и в особенности французской культуры. Парижский университет всегда оставался для него непревзойденным образцом, на который, по его мнению, должна была ориентироваться и Московия. Приезд Максима Грека в Москву в 1518 г. можно было бы рассматривать как самый яркий симптом духовной общности, которую создавала на нашем континенте эпоха Возрождения, несмотря на обострение конфессиональных и этнических противоречий. Здесь особенно было важно уникальное сочетание западного и славянского опыта в человеке, сформированном греческой культурой, которая вплоть до конца XIV в., и «латинянами» и православными славянами считалась самым верным проводником в их Возрождении, открывает широкие перспективы в истории культуры. В Московии ученый грек не нашел, конечно, той атмосферы высокой духовности, как в Италии. Не нашел он и благоприятной среды для «евангелической» культурной деятельности. Москва призвала его, дабы он исправил различные литургические тексты и предоставил в распоряжение рождающейся империи свои богатые знания. Тем не менее официальные круги считали его скорее исполнителем, нежели мастером. Его западный опыт, безусловно, вызывал как уважение, так и некоторые подозрения. Неоднократно в отношении местных представителей Церкви и политики Максим Грек занимал критическую позицию, указывал на многочисленные недостатки и отсталость в области теологии и литературы. Он приводил Флоренцию - «город, достойный восхищения» и западные общности монахов (как, например, картезианцев) в качестве образца более развитой цивилизации. Это побудило его со временем примкнуть к той части московского общества, для которой новый режим означал упадок и духовную бедность. Местная аристократия, и в особенности князь-монах Вассиан Патрикеев, признали в Максиме Греке продолжателя идейного движения, основанного на самой истинной христианской доктрине, в том же духе, что и учение Нила Сорского. Сближение не было случайным, оба они, как мы видели, происходили из афонской школы. Учение Максима Грека с точки зрения доктрины сделало более явным уже существующее противоречие между идеологическим наследием, на которое в XV в. опиралось православное Возрождение, и тем, что составляло основу государственных амбиций Москвы. При этом нельзя сказать, что монах был совсем чужд идее передачи исторической миссии от Византии к Москве. В его представлении Москва была новой столицей Slavia Orthodoxa, так что, обращаясь к великому князю Василию III, он утверждал: «Буди намъ, — пишет Максим Грек, имея в виду греков, подчиненных туркам, — некогда царствовати отъ нечестивыхъ работы свобожденымъ тобою...». Эти слова были данью уважения новому государю, защитнику и отмстителю за восточное христианство, при этом имелась в виду скорее его политическая, нежели культурная миссия. Провидение, безусловно, могло поручить Московии историческую миссию восстановления православной империи, которую прежде несла Византия. Но именно для того, чтобы выполнить столь высокую задачу, русская культура должна была, по его мнению, подняться до уровня византийской. Будучи греком, он чувствовал, что принадлежит к более развитой общности, которая, в силу материальных причин, переживала упадок, но все еще была способна найти в себе духовную силу наставлять других. Отсюда в его отношении к новой родине можно различить если не презрение, то, во всяком случае, снисходительность. Таким образом, бояре критиковали государство и официальную Церковь во имя более древних прав знати, Максим Грек - во имя более древней и совершенной культуры. Занявшись исправлением литургических текстов, афонский монах, не колеблясь, подчеркивает ошибки, даже когда его суровая цензура вызывает недовольство и настороженность. Считая себя облеченным властью для коренного пересмотра не только в области теологии и филологии, но и в отношении христианских обычаев в целом, он выступил против Иосифа Волоцкого и его последователей в вопросе о церковной собственности и осмелился даже объявить незаконной автокефалию, провозглашенную русской Церковью без согласия византийского патриарха. Такая смелость суждений навлекала на него немилость. Его трижды судили и трижды выносили приговор. В ходе большого процесса его обвинили вместе с боярином Берсень-Беклемишевым, князем-монахом Вассианом Патрикеевым и высоким чиновником Федором Жареным в отходе от священных основ веры. Первому из обвиняемых отрубили голову, второго приговорили к заключению, у третьего отрезали язык. Максима Грека, уже до этого лишенного свободы, поместили в монастырь под еще более строгий надзор. Всего он провел на Руси 38 лет, из них 31 год в заточении. Он умер в 1556 г., после того как все его многочисленные просьбы о возвращении на родину были отвергнуты. Влияние этого просвещенного православного гуманиста, переехавшего в Московию, повинуясь призыву веры, было значительно во всех областях культуры. Его суждения в области религии вызвали многочисленные дебаты, а его учение стимулировало созревание в России литературного сознания нового типа. Рассказывают, что для того, чтобы показать, какой специальной подготовки требовало искусство письма, он предлагал начинающему писателю шестнадцать им самим сочиненных греческих стихотворений, требуя точного их толкования. По его мнению, незнание языка и норм греческой риторики создают препятствие для всякого, кто хотел бы заняться в России литературной деятельностью. Долгое пребывание в Московии позволило Максиму Греку освоить местный книжный язык, и он стремился вернуть этот язык к исходным моделям греческой стилистики, подходя к тексту с позиций, типичных для «второго южнославянского влияния». На своей старой родине Максим Грек написал более 150 произведений. Однако нелегко дать ему точную оценку как русскому писателю, поскольку мы знаем, что с самого начала ему помогала и в уточнении уже существующих вариантов, и в создании новых группа местных ученых, в числе которых, по-видимому, был и уже упоминавшийся Дмитрий Герасимов. Не забывая о возможных исправлениях, внесенных другими лицами, нельзя не заметить, что сочинения Максима Грека знакомят нас с яркой индивидуальностью. Его западный опыт, весьма обширный и не ограниченный одними только церковными вопросами, что доказывает, помимо прочего, его намек на юношеский интерес к той самой астрологии, которую он в более зрелом возрасте сурово заклеймил, очень сильно отличал его от московских писателей. Влияние Савонаролы стало определяющим для направления его мыслей, и, возможно, «Торжество креста» феррарского монаха стало образцом для его «Исповедания веры». В эпоху, которая, казалось бы, по многим позициям предала самые глубокие духовные принципы Slavia Orthodoxa и которая в области литературы проявляла склонность к использованию всевозможных «просторечий» и импровизаций (так что та же современная наука склонна рассматривать ее как период упадка), Максим Грек предложил самым видным слоям русского культурного общества модели изысканной гармоничности. Вспомним в связи с этим его «Слово, пространне излагающе с жалостию нестроения и безчиния царей и властей последнего жития». Пользуясь метафорами и учеными цитатами, автор в четких выражениях обличает отсутствие справедливой политической власти в Русской земле и злоупотребления со стороны власть имущих и алчных. В этой философской поэме, повторяющей византийские и западные мотивы неоплатонизма, Максим Грек рассказывает о том, что встретил в пустынном и диком месте бедную плачущую женщину, аллегорический символ истинного закона, узнал ее имя — «Василия» - и спросил ее о причинах скорби. Ее ответы ищущему истину «путнику» звучат почти как Символ веры. Ни в одном из предшествующих древнерусских сочинений мы не находим такого, как в этом риторическом построении, мастерского владения языком. Мастерство это — даже в искусственном доктринерстве, которое в конечном счете утяжеляет речь и придает ей монотонность. Уже начало «Слова» Максима Грека вызывает у читателя впечатление выверенной, хотя и холодноватой элегантности, восхитительной, но в то же время чуждой самой живой церковной традиции. Кажется, что читаешь переложение с греческого, с латыни или с итальянского (Данте, Петрарка): «Шествуя по пути жестоц’Ь и многихъ б^дъ исполненнемъ, обр^тохь жену, с'Ьдящу при пути и наклонну имущу главу свою на руку и на колену свою, стонящу горц'Ь и плачущу безъ угЪхи, и оболчену во одежу черну, якоже обычай есть вдовамъ-женамъ, и окрестъ б’Ьша зв'Ьри, львы и медведи, и волцы и лиси. И ужасохся о странномъ оном и неначаемомъ ср'Ьтеніи; обаче, дерзнувъ, приступихъ къ ней и еже миръ тебі, о жено, прирекъ ей, спрошахъ ея, да речетъ ми: кто убо есть и каково имя ей, и чесо ради при пусгЬмъ семь пути садить, и кая вина плача и скорби есть?»120. Текст Максима Грека не лишен некоторых приемов словесного «плетения» южнославянской школы (внутренние ассонансы, повторение одинаковых окончаний через равные промежутки), однако общий стилистический эффект напоминает скорее спокойную и торжественную речь, утвердившуюся в Италии вместе с гуманизмом. Ни сочинения Максима Грека, ни произведения Вассиана Патрикеева не передают, однако, той атмосферы жесткой полемики, в которой проходила литературная жизнь Московии. Эта атмосфера со всей непосредственностью и силой ощущается в сочинениях типичного представителя аристократической «боярской» партии, к которой принадлежал князь Курбский (1528-1583 г.). Происходя из рода Рюриковичей, будучи влиятельным членом боярской думы, видным военачальником, Андрей Курбский оказался в центре одной из самых громких политических интриг XVI в. После многих столкновений с Иваном IV Грозным, чью внутреннюю политику подчинения русских княжеств, а также внешнюю политику, связанную с войнами за Ливонию, он не принимал, Курбский уехал из страны и попросил убежища у польского короля Сигизмунда Августа. Во главе польских войск он участвовал в военных действиях против своей родины. Между боярином-эмигрантом, открыто и с презрением обвиненным в измене, и Иваном Грозным произошел обмен письмами, которые представляют собой самый интересный документ полемической литературы того времени. Из своего польского далека Курбский пишет Ивану IV, чтобы предъявить ему различные обвинения и открыто осудить его. Оскорбленный и явно взволнованный самодержец отвечает Курбскому подробным аргументированным письмом, которое высокомерный боярин, не колеблясь, подвергает резкой критике. В посланиях противников переплетаются мотивы, как общегосударственные, так и сугубо личные. Полемика усиливается. Войны, победы и поражения, похоже, воспринимаются как личное дело. Завоевав город Вольмар, где находилась под польской защитой резиденция Курбского, Иван Грозный торопится написать об этом противнику, словно бы для того, чтобы унизить его и поиздеваться над ним. Со своей стороны Курбский обращается к царю как к человеку, сбившемуся с пути, напоминает ему период отрочества, когда тот был увлечен иными мыслями и прислушивался к рекомендациям добрых советников, увещевает его опомниться ради спасения души и родины. На эти доводы Иван Грозный отвечает с особой горечью. Он сам пересматривает историю своей жизни и порицает бояр, которые, по его мнению, хотели в свое время воспользоваться его юным возрастом, чтобы сделать его послушным орудием в своих руках. Все более четко определяются позиции сторон, представителями которых являются оба политических деятеля. Курбский обвиняет Ивана Грозного в том, что он уничтожил цвет русского боярства и духовенства, а царь яростно утверждает, подкрепляя свои высказывания тысячью аргументами, право самодержца распоряжаться жизнью и смертью своих подданных. Позже мы рассмотрим, какие писательские таланты обнаруживает в этой единственной в своем роде переписке Иван Грозный. Пока же остановимся на сочинениях князя Курбского для четкого выявления стилистической интонации аристократического направления. Андрей Курбский демонстрирует литературную культуру, которую считает достойным украшением своей аристократичности. В первом послании к Ивану Грозному он прибегает к образам и синтаксическим структурам, которые доказывают его изощренность в риторике и уровень знаний: «Почто, царю, силных во Израиля побил еси, и воевод, от Бога данных ти на враги твоя, различными смертъми расторглъ еси, и победоносную святую кровь ихъ во церквах Божиих пролиялъ еси, и мученическими кровьми Праги церковные обагрил еси?... Али ты безсмертен, царю, мнишися?... Якоже словеса глаголют: “Он есть — Христос мой, седяще на престолі херувимстем одесную величествия в превысоких, — судитель межу тобою и мною”»4. Ответ Грозного кажется ему недостойным государя. И даже важнее, чем содержание, представляются ему вопросы стиля. Есть ли необходимость, рассуждает он в своем письме, которое демонстративно называет «Краткое отвіщание Андръя Курбъского на зіло широкую епистолию князя великого Московского», писать столько слов, вместо того чтобы сконцентрировать мысль согласно добрым нормам правильного письма? И не совестно ли правителю Русской земли посылать за границу такой малопоучительный документ, свидетельствующий о его неотесанности и грубости: «Широковещательное и многошумящее твое писание приях и вьіразуміх, и познахъ, иже от неукротимаго пгЬва со ядовитыми словесы отрыгано, еже не токмо цареви, так великому и во вселенной славному, но и простому, убогому воину сие было не достоило, а наипаче такь ото многихъ священных словес хватано, исте со многою яростию и лютостию, не строками, а ни стихами, яко есть обычай искуснымъ и ученымъ, аще о чемъ случиться кому будеть писати, в краткихъ словескх многом разумъ замыкающе, но з*Ьло паче м^ры преизлишно и звягливо, целыми книгами, паремьями, целыми посланьми!»121 На польской земле, в среде ренессансной культуры, общаясь с писателями и эрудитами, во всем соперничающими с ведущими итальянскими гуманистами, князь-эмигрант опасается, что его будут презирать за грубость обычаев его родины. Образ необразованной и деспотичной Московии, противостоящей в ожесточенной религиозной ереси свободной католической латинизирующейся Польше, начинал в эту эпоху обрисовываться с безжалостной иронией краковскими писателями и через них распространяться в Западную Европу. Кастовая и национальная гордость заставляла Курбского представлять любое проявление московской нецивилизованное™ плодом тирании и доказывать с помощью собственного риторического мастерства, что совсем иначе звучал бы голос русской культуры, если бы у ее кормила стоял не фанатик-самодержец, окруженный безынициативными придворными, а люди его, Курбского, социального и духовного уровня. В письмах Ивана Грозного говорится о различных материальных проблемах, бедных логовищах и рваных платьях некоторых дворян, которые впоследствии предстают якобы во всем блеске неправедно приобретенного богатства. Такие сюжеты кажутся Курбскому слишком вульгарными: «Туто же о постелях, о телоцгкяхъ и иные бещисленные, воистинну, яко бы неистовых баб басни, и такь варварско, яко не токмо ученнымъ и искусным мужемъ, но и простым и д^темъ со удивлениемъ и см^хомъ, наипаче же в чюждую землю, щгЬ же некоторые человецы обретаются, не токмо в грамматических и риторскихъ, но и в диалектических и философских ученые»122. И ниже: «А xovbx на кождое слово твое отписати, о царю, и мог бы избрание, понеже за благодатию Христа моего и языкъ маю аттически по силе моей наказан...»123 Чтобы усилить свои требования и представить их как угрозу и упрек тому, кто лишил русскую землю ее лучших сил, Курбский испещряет свои письма деспоту цитатами из классических авторов и Отцов Церкви, нередко настаивая на достойном порицания невежестве того, кто имеет претензии называться столпом самого чистого православия: «Зри о сем в книз^ блаженнаго Исака Сирина, и в книге премудра го Иванна Дамаскина. Мню, иже в твоей земли не преложенна сполна с гретцка языка, а у нас зді благодати ради Христовы вся есть цела преведенна и со великим прилежанием исправлена»124. Быть может, ни у какого другого писателя XVI в. мы не находим такого зрелого, как у Андрея Курбского, осознания значения стиля. Форму построения его речи нельзя не оценить — часто вне зависимости от ее содержания и полемического заряда. Даже когда Курбского выступает со всем своим пылом, его выпады приобретают в письмах какую-то отстраненность и свидетельствуют об определенном литературном чувстве, ставшем частью его личности. Иван Грозный прямо его оскорбляет, и тот отвечает: «О сопоспішниче перваго звіря и самого великого дракона, яко же искони сопротивляется Богу и ангелом его, погубити хотяще всю тварь Божию и все человеческое естество! Поколь такъ долго не насытится крови християнские, попирающе совість свою?»9 Литературные амбиции соперника Ивана Грозного зиждились не на пустом месте. Кропотливое изучение техники ораторского искусства, а также теории политики видно нам из самого значительного сочинения — «Истории о великом князі Московском», которое все же не может равняться в четкости изложения с посланиями. Андрей Курбский сформировался в школе Максима Грека. Дальнейшее пребывание опального князя в Польше еще больше развило его аристократическую манеру выражения в духе классической риторики, приверженность которой оказалась общей для правящей польской аристократии и русской боярской оппозиции. ПРАКТИКИ Переписка между Иваном Грозным и князем Курбским, основные мотивы которой мы только что изложили, дает нам возможность провести сравнение двух позиций и двух стилей. Боярин-эмигрант всячески стремится облагородить свою речь. Самодержец, напротив, будучи не менее образованным и литературно одаренным, дает увлечь себя страстным порывам и употребляет энергичные выражения, как бы разрывая в гневе вуаль, которая отделяет в риторике словесный символ и конкретность названного понятия. Он серьезно и постоянно озабочен идеей, поскольку все его страстные рассуждения направлены на доказательство одного принципа, который должен выглядеть убедительным в свете религиозного учения и политической практики. Сама сила его единственной главной мысли - утверждения самодержавного права - то, что без всякого доказательства должно быть провозглашено и принято. Однако, оспариваемая, она выливается в дискуссию, что приводит его в конечном счете к нарушению законов риторики и формальной логики. Первое пространное послание царя, вызвавшее негодование эстетствующего Андрея Курбского, торжественно начинается в тоне зачина к ученой диссертации в стиле Отцов Церкви: «Богъ нашъ Троица, иже прежде векъ сый и НЬІНЄ, Отецъ. и Сынъ и святый Духъ, ниже начала ИМЄЄТЬ, ниже конца, о немже живемъ и движемся, имже царие величаются и силнии пишут правду, иже дана бысть единороднаго Слова Божия Исусъ Христомъ, Богомъ нашимъ, победоносная хоруговъ — кресть честный, и николи же побіїдима есть, первому во благочестии царю Констянтину и всНшъ православнымъ царемъ и содержителемъ православия. Понеже смотрения Божия слова всю вселенную, яко же орли летаниемъ, обтекше, даже искра благочестия доиде и до Росийского царствия». Однако речь идет скорее всего лишь о риторической предпосылке, доказательстве силы и законности, почти о помпезном и иератическом жесте повелителя, который, прежде чем удостоить аудиенции своего слугу, хочет ошеломить его величием короны, тайным символом царской и церковной власти и длинным перечислением титулов и владений. Здесь Иван IV выступает как сторонник русоцентристских доктрин, переданных XV веком, вплоть до провозглашения Москвы Третьим Римом. После преамбулы речь становится более страстной и пространной. Сначала упреки Курбскому сохраняют книжную форму: «Но ради привременныя славы, и самолюбия, и сладости мира сего все твое благочестие душевное со крестиянскою вірою и з законом попралъ еси, уподобился еси СЄМЄНИ, падающему на камени...»125 Но затем становятся более жесткими: «Аще убо сие от отца твоего, диявола, восприимъ, много ложными словесы сплетавши, яко вЄрьі ради изб^жалъ еси — и сего ради живъ Господъ Богъ мой, и жива душа моя, - яко не токмо ты, но и всі твои согласники, бЄсовские служители, не могутъ в насъ сего обрести»126. И наконец, Иван Грозный разражается гневом: «Что же, собака, и пишеши и болЄзнуеигь, совершивъ таковую злобу? Чему убо СОВЄГЬ твой подобенъ, паче кала смердяй?... Что же, собака, и хвалишися в гордости и иныхъ собакъ ИЗМЄННИКОВЬ похваляеши бранною храбростию?... До того же времени бывшу сему собаке, АЛЄКСЄЮ Адашову, вашему началнику, нашего царствия во дворе, и въ юности нашей, не ВЄМЬ, какимъ обычаемъ из батожниковъ водворившася; намъ же такия ИЗМЄНЬІ от велможъ своихъ ВИДЄВШЄ, и тако взявъ сего от гноища и учинив с велможами...»127 Курбский писал Ивану IV: «И еще, царю, сказую ти х тому: уже не узриши, мню, лица моего до дни Страшнаго суда»128. Грозный отвечает: «Лице же свое показуеши драго. Кто бо убо и желаетъ таковаго ефиопскаго лица видіти?»129 Писательский темперамент самодержца, твердо убежденного в своем божественном праве карать, миловать или подвергать мукам своих подданных, не прислушиваясь к советам смертных, проявляется не только в этих безудержных порывах. Грозному свойственно пускаться также в ученый спор и, более того, он умеет делать верные политические выводы. Обосновав перед этим «псом смердящим», Андреем Курбским, необходимость подчинения церковной власти светской («Нигді же бо обрящеши, еже не разоритися царству, еже от поповъ влад ому... Или убо сие світь, яко попу и прегордымъ лукавымъ рабомъ владіти?»130), он так формулирует свою мысль: «Се убо разумей разнъство постничеству, и общежителству, и святителству, и царству. И аще убо царю се прилично, иже биющему в ланиту обратити другую? Се убо совершеннейшая заповідь. Како же управити, аще самъ без чести будеть? Святителемъ же сие прилично. По сему разумей разньства святителству с царствомъ»131. То в страстной, то в рассудительной речи, в обвинениях и гордых утверждениях Ивана IV чувствуется большой человеческий и культурный опыт. Поскольку, по его мнению, все силы земные должны подчиняться самодержцу, то и стилистика обязана склониться перед ним. Традиционные церковнославянские законы риторики, нормы для правильного выбора лексических единиц не совсем ему чужды. Однако когда царь говорит, его мысль, его голос, его чувства и желания превращаются в закон. Гордость за реванш, который ему удалось получить над врагом-предателем после взятия Вольмара, где Курбский искал убежища, вызывают у него высокомерный тон: «А писалъ себ*к в досаду, что мы тебя в дальноконыя грады, кабы опалаючися, посылали, - ино ныне мы з Божией волею своею сединою и дали твоихъ дальноконыхъ градовъ прошли, и коней нашихъ ногами переехали вс?тк ваши дороги, из Литвы и в Литву, и п^ши ходили, и воду во всехъ техъ м^стехъ пили, ино ужъ Литве нелз^ говорити, что не везде коня нашего ноги были»132. Та уверенность, с которой Иван Грозный манипулирует языком, обусловлена, однако, не только самодержавным презрением к установленным нормам (посмотрите, с какой грубостью, нарушая привычные нормы дипломатического стиля, пишет он Иоанну III Шведскому, обзывая его сыном грубияна и Елизаветы Английской), но также сознанием владения искусством слова. Доказательство этому мы находим в потрясающем документе - «Послании царя и великаго князя Иоанна Василиевичя Всеа Русии в Кириловъ монастырь игумену Козм'Ъ, яже о Христ^ з братиею» (1573 г.). Это - ответ на жалобу монахов на бояр, насильственно постриженных в монахи и таким образом считавшихся скорее политическими ссыльными, нежели монахами. Они нарушают покой монастыря, ублажают себя не предусмотренными Уставом пиршествами и вводят в искушение других. Царь тонко иронизирует, пародируя церковнославянский стиль, то прикидываясь ничтожным грешником, то показывая кулак безжалостного владыки. Поскольку бедный игумен спрашивает его совета, государь доставляет себе удовольствие показать, что он-де не достоин доверия: «Увы МНЄ грешному, горе МНЄ окаянному, охъ МНЄ скверному! Кто есмь азъ, на таковую высоту дерзати? Бога ради, господне и отцы, молю васъ, престаните от таковаго начинания. Азъ братьвашънедостоинъесми нарещися... Ино подобаетьвамъ, нашимъ государемъ, и намъ, заблуждыдихъ во тм*Ь гордости и сіни смертні, прелести тщеславия, ласкордъства и ласкосердия, просвіщати»133. И немного ниже вводит тонкий сатирический пассаж по поводу книжных цитат, которыми, похоже, можно пользоваться, наугад открывая священную книгу: «И пакы яко же той же великое светило Иларион к первому приложи рече: “...Веруйте ми, господия мои и отцы, Бог свидетель, и Пречистая Богородица, и чюдотворец Кирил”, яко сего Великаго Илариона доселе послания ниже паки слышахомъ о нем: но яко восхотех к вам писати и хотех писати от послания Василия Амасийскаго, и, разгнув книгу, обретох сие послание Великаго Илариона, и приникнув, и видев, яко зело к нынешнему времяни ключаемо, и помыслих, яко Божие некое Повеление сицево обретеся к полезному, и сего ради дерзнух писати»134. Ловко посмеявшись над монахами за их щепетильность в отношении вольностей боярина Шереметьева, который ест и пьет без меры, и рассмотрев даже возможность смены строгого Устава св. Кирилла, если этого желает монастырь, на более удобный, введенный самим Шереметьевым, Иван заключает: «Сия мала от многихъ изрекохъ вамъ любви ради вашея и иноческаго для жития... А намъ к вамъ болши того писати невозможно, да и писати нечего, уже конецъ моихъ словесъ к вамъ. А впередъ бы есте о Шереметеве и о иныхъ о безл'Ьпицахъ намъ не докучали: намъ о томъ никако ответу не давати... Уставьте с Шереметевымъ свое предание, а чюдотворцово отложите: будетъ так добро. Какъ лутче, так делайте! Сами выдаете, как себе с нимъ хотите, а МНЄ ДО ТОГО НИ ДО чего дела неть!... Богъ же мира и Пречистыя Богородицы милость, и чюдотворца Кирила молитвы буди со всеми вами и нами. Аминь. А мы вамъ, господие мои и отцы, челомъ биемъ до лица земнаго»20. Хотя Иван Грозный сведущ в истории, политике и религии, в формальных требованиях литературы, разбирается в церковнославянском и русском языковом наследии, он все же остается писателем по вдохновению. Он не создает ни ученых трактатов, ни исторических произведений. Для него литературная деятельность не «праздность» гуманистов, не уход от повседневных забот. У него, напротив, всякая страница несет на себе отпечаток мысли человека, полностью поглощенного ролью правителя. Такой сугубо практический подход не ведет, однако, к стилистическому обезличиванию. Иван Грозный - не бюрократ, а созидатель, и в этом таится секрет творческого начала в его литературном искусстве. Мы обращали внимание на то, что в Московии XVI в. партия самодержца идеологически сливается с дворянской и вместе они создают оппозицию старой аристократии. Выразителем и теоретиком этого союза выступал Иван Пересветов, который в явно новаторских публицистических произведениях истолковывал его гуманную значимость. О нем самом, о его жизни, участии в государственных реформах эпохи Ивана Грозного мы имеем лишь отрывочные сведения. Его произведения, которые вызывают все больший интерес среди историков литературы, языка и политической мысли, недошли до нас как самостоятельные тексты, а только в составленных позже сборниках. Иван Семенович Пересветов происходил из русских земель Великого княжества Литовского, подчиненных польской короне. Хотя мы и не имеем достоверных документов, можно предполагать, что он принадлежал к достаточно знатному роду, который не был связан общими интересами с крупными «магнатами» (по социальной школе соответствующими московским боярам), но и не имел непосредственного отношения к мелкой знати, ревниво относящейся к своей независимости по отношению к короне. Его политические взгляды сложились в сложном мире ягеллонской Польши и соседних государств, включенных в сферу польского влияния в силу амбициозной династической политики краковских государей. Верный в первые свои годы королю Сигизмунду I, Пересветов участвовал в войне за наследование венгерского трона на стороне трансильванского претендента Яна Запольи против сторонников Фердинанда I Габсбурга. Около 1530 г. он перешел на службу к магнатам Тенчинским, покровителям искусств и литературы и поборникам сильной политики короны против привилегий знати. Хотя Пересветов и был предан военному искусству, он попал под обаяние гуманистической польской культуры, которая уже входила в свой Золотой век. Ее зарождающаяся великая национальная: литература - от Рея до Кохановского, Фрица Моджевского, Ожеховского, Гурницкого и до Скарги - обогащалась элементами публицистическими и трактатами на темы политических и социальных порядков. Польша Сигизмунда была многонациональным государством. И восточнославянский элемент, эволюционирующий частично в сторону современных украинской и белорусской культур и определяемый термином, имевшим успех в эпоху гуманизма, как «русинский», выполнял в нем роль отнюдь не второстепенную. Это может объяснить нам присутствие жизненно важных течений культуры в двух крупнейших славянских цивилизациях, несмотря на религиозную полемику, политическое соперничество между Москвой и Краковым и языковые различия. Через Польшу, которая не меньше Москвы претендовала на гегемонию в Восточной Европе и рассчитывала на победы над турками в южнославянском регионе, доходили в Московию отголоски из дунайской Европы. Иван Пересветов, таким образом, может быть включен в круги невысокой знати, которую отличала неуспокоенность — как в Польше, так и в Московии. Его политические взгляды, по-видимому, были результатом синтеза устремлений и идей, распространенных на большой части Восточной Европы и не чуждых западным доктринам, предвосхищающим режим великих абсолютных монархий. Нам неизвестны причины, заставившие этого воина и опытного царедворца оставить польскую службу и перейти на московскую. Мы знаем, что Пересветов приехал в Москву в конце 1538 г. или же в начале 1539 г., когда Иван IV был еще отроком, а власть находилась в руках противоборствующих боярских группировок. Быть может, в Московии Пересветов всего лишь рассчитывал сделать выгодную карьеру. Принадлежа к той категории предприимчивых царедворцев, которые всей Европе XVI в. были проводниками нового в общественной жизни, он по логике вещей должен был примкнуть к Дворянству и поддерживать централистскую политику самодержца, ибо только от государя подобные Пересветову люди, — богатые скорее ловкостью и инициативой, нежели наследием дедов, - могли получить конкретные преимущества. Сначала Пересветов обрел покровителя в лице боярина Захарьина, который поддержал его проект изготовления специальных щитов по македонскому образцу для использования в гарнизонах на границах с крымскими и казанскими татарами. Но затем ему не раз приходилось терпеть унижения от власть имущих. Так, его лишили права на доход с пожалованного ему поместья. Его одиссея завершилась, когда ему удалось войти в непосредственный контакт с молодым государем. Встреча Пересветова с Иваном IV произошла 8 сентября 1549 г. в московской церкви Рождества. Литовский беглец вручил царю два тома своих сочинений. Через несколько месяцев Иван IV получил еще одно послание. История дальнейших отношений между Иваном Грозным и Пересветовым до конца не восстановлена. При появлении новых хронологических или биографических данных многие не решенные до сих пор проблемы могли бы получить должное освещение. Поскольку действительно между программой Пересветова и мерами, принятыми Иваном Грозным, имеется много совпадений, возникает вопрос, кто из них находился под чьим влиянием. Эта проблема весьма существенна для интерпретации всей культурной панорамы. Мы полагаем, что даже те немногие данные, которыми мы располагаем, позволяют нам не считать случайным в идеологическом мире дворянства успех писателя международной формации. Дворянство было молодой силой, не намеренной склоняться перед традицией и способной ассимилировать всякую новую идею, которая шла на пользу его борьбе за новое. Мы не располагаем списками сочинений Пересветова, созданными ранее первых десятилетий XVII в. Их реконструкция весьма непроста, ей посвящены многие труды современных филологов. Речь идет о четырех произведениях, написанных около 1549 г. Это два политических трактата (они посвящены истории Константинополя и его завоевания турками и жизнеописанию Константина, последнего императора Византии), а также два послания Ивану IV. В этих посланиях Пересветов придает литературность бюрократическому жанру, определяемому в Московии как «челобитная». Новый элемент, внесенный Пересветовым в древнерусскую литературу, состоит в художественном вымысле. Для изложения своих идей он делает вид, что представляет «речи», услышанные от мудрых мужей разных стран. Среди них - «Сказание о Петріі, волосскомъ воевод^». Перед нами - не традиционная православная приверженность к апокрифу, но сознательный литературный прием, рассчитанный на достаточно опытного читателя. Рассказывая о жизни последнего императора Византии, Пересветов приписывает византийской знати свойственные русским боярам недостатки и поведение. Его намеки настолько прозрачны, что в этом плане ни у кого не может возникнуть никаких сомнений. Константинопольские бояре пользуются несовершеннолетием императора Константина, чтобы удовлетворить свое честолюбие (Ивану было три года, когда он наследовал Василию III), и таким образом ведут к гибели свою родину. Весь рассказ об упадке и падении Константинополя - не что иное, как переделка «повести» XV в. Нестора Искандера. Даже сам выбор сравнения мог бы подтвердить его намерения подчеркнуть намек и символический смысл уже известных персонажей широко распространенного текста. За историей гибели Византии следует «Сказание о Магмете-салтангЬ». Магомет II, завоеватель Второго Рима, выступает здесь уже не как нечестивый враг христианства, а как мудрый правитель, поведение которого может служить примером православному царю. Здесь литературный вымысел менее заметен. С одной стороны, Пересветов прибегает к авторитету оттоманского тирана, чтобы использовать экзотическую атмосферу, которая, особенно в XVI в. поражала воображение жителей Московии. С другой стороны, восхваление турецких законов отражает один тезис: если при такой системе Магомету удалось победить Византию, значит Москве стоит перенять эту систему, чтобы приобрести такую же силу. Итак, на страницах произведения Ивана Пересветова, в турецком обличии звучат типичные голоса московского дворянства. В царстве Магмета-салтана в борьбе против привилегий по рождению побеждает храбрость сражающихся: «А кто у царя против недруга крепко стоит, играет смертною игрою, полки недруга разрывает, верно служить, хотя от меншаго колена, и он его на величество поднимает, и имя ему велико давает, и жалования ему много прибавливаетъ...»21. Идеальный режим, следующий из учения Магмета-салтана, основан на силе одного властелина, умеющего уничтожить подлых и поднять до высших должностей людей, доказавших свою силу и энергичность. Союз этих двух сил (которым в переводе с «турецкого» каждый читатель мог просто дать имена Ивана IV и дворянства) должен привести к осуществлению радикальных реформ. Говоря о янычарах, Пересветов, похоже, описывает опричников (военные формирования, созданные Иваном IV для защиты своих непосредственных владений, называемых «опричниной»). Юридические реформы Магмета-салтана напоминают многие положения «Судебника» Ивана Грозного. В сильном оттоманском государстве Пересветов описывает также централизованную систему взимания налогов. Существенно в этом произведении необычного писателя присутствие ясного политического идеала, совпадающего в главных пунктах с идеалом новой знати, верной царю. Пересветов выражает свои концепции очень ясно, время от времени облачая их в яркие сентенции. Будучи теоретиком абсолютной власти, он настаивает на необходимости сильной «грозы», которая постоянно должна висеть над государством (именно от слова «гроза» происходит прилагательное «грозный», прозвище Ивана IV): «Как конь под царем без узды, так царство без грозы»22. Или же: «Царь кроток и смирен на царстве своемъ и царство его оскудеетъ, и слава его низится. Царь на царстве грозен и мудр, царство его ширеетъ, и имя его славно по всем землям»23. Язык Пересветова отходит от стилистических норм церковнославянского. Его стилю чуждо «плетение словес» и всякая искусственность старой риторики. Формально не менее, чем концептуально, его сочинения противоположны «аристократической» литературе и, вопреки всем сомнениям, которые еще сегодня мы можем питать относительно личности и жизни автора, представляют собой один из главных показателей тех коренных изменений, которые в XVI в. потрясли многовековое здание древнерусской литературы. Произведения Ивана Грозного и Ивана Пересветова, новаторские в сравнении с книжной церковнославянской традицией как с точки зрения языка, так и с точки зрения идеологии, достаточно полно характеризуют моральный климат, создаваемый самодержавием и дворянством. По сравнению с ними ни один церковный книжник не обнаруживает такой решительности и свежести мысли. Как мы видели, в XVI в. впервые за пятьсот лет духовное руководство русскими землями ускользает из рук Церкви и становится прерогативой светской власти. Последователи Иосифа Волоцкого являются одновременно и консерваторами, и сторонниками нового режима. В литературном плане их позиция выражается главным образом в сочинениях, выдержанных в духе упорной догматической непримиримости, направленных против критического пересмотра Священного Писания еретиками и заволжскими старцами, а также в панегириках в честь князя и его земных идеалов. Их вклад в течение «практиков», представляющее (особенно в стилистическом плане) самое заметное из новых явлений века, может быть отмечен там, где священник несет свое слово не как политик и идеолог, а непосредственно как наставник. Именно потому, что московское общество становится все более светским, механическое повторение старых норм религиозной морали теряет смысл. Когда в предыдущие века не существовало иного закона, кроме того, что указывал путь человеческой жизни по верному плану, указанному церковными правилами, священник-проповедник не должен был «выходить в мир». В век Ивана Грозного, напротив, религиозная мораль уже должна была считаться с комплексом привычек, мод, концепций, восходящих к светским источникам. Из этого полемического требования рождается литература нового типа, понятая не как «переписывание» общих норм, почерпнутых из Священного Писания, а как непосредственная критика фактов существующей реальности, иллюстрируемая примерами. Контраст между консервативной ориентацией и устремлениями «практиков» в культуре официальной Церкви наглядно продемонстрирован нам в сочинениях митрополита Даниила - главного противника Вассиана Патрикеева и Максима Грека. Он стоял во главе русской Церкви с 1522 по 1539 г. В трактовке теологических вопросов Даниил вполне традиционен. Вопреки всяким попыткам рационалистического пересмотра текстов, он твердо придерживается традиционных взглядов, согласно которым все «священные тексты» обладают равным авторитетом и с их помощью можно «доказать» любую истину. В своих сочинениях Даниил не отступает от старых формул даже в стилистическом плане. Существенно иным выступает писатель, когда приступает к проблемам практической морали. Обращаясь к более широкой публике, дабы осудить греховные обычаи и вернуть общество к истинно христианскому закону, Даниил пишет более гибким языком, очищенным от излишних церковнославянизмов, доступным менее образованным, и выбирает ясную и неопровержимую аргументацию. Речь идет о ряде проповедей, носящих характер наставлений, которые хотя и имели в качестве образцов некоторые примеры в моралистической литературе Древней Руси (анонимные проповеди против пьянства или «Поучение» Владимира Мономаха), отличаются от них тем, что интонация сочинения приноравливается к светской интонации публики. Даниил упрекает представителей высшего общества не только в том, что они глухи к евангельскому учению, поскольку пренебрегают своим христианским долгом и не посещают церквей, но и в том, что слишком элегантно одеваются, чрезмерно увлекаются удовольствиями стола и спальни, отказываясь от истинной добродетели, и становятся изнеженными франтами. В этом случае моралист чувствует, что лучше всех цитат из Священного Писания подействует призыв к мужскому достоинству, и выступает с увещеваниями уже не только как «духовный отец», но и как «человек»: «...Мужеское свое лицо на женское претворявши... Лице же твое много умываеши и натрываеши, ланиты червлены, красны, светлы твориши, якоже некая брашна дивно сътворено на снедь готовишися»24. Необходимость дать новому обществу соответствующие эпохе четкие предписания, чтобы общее, хотя и не очевидное, неприятие традиционного мира не вылилось в падение нравов, особенно явно чувствовалась во времена Ивана Грозного. Самодержец и дворянство ищут голоса, которые выступили бы в защиту их правления. Таким образом, и на крайнем востоке Европы, в той Московии, которая ренессансному Западу представлялась страной, все еще замкнутой в средневековье азиатской ориентации, и которая таким людям, как митрополит Даниил, напротив, представлялась слишком уж отравленной “современностью”, мы замечаем присутствие тех же самых стимулов, которые в Италии вызвали к жизни “Государя” Макиавелли и “Придворного” Балдасара Кастильоне. Идеал Государя, как кажется, нашел свое отражение не только в произведениях Ивана Грозного, но еще более непосредственно — у Пересветова. Книге “Придворный” соответствует трактат, вероятно, составленный (или, во всяком случае, окончательно обработанный) протопопом Сильвестром, который в течение некоторого времени пользовался благоволением Ивана IV. Его название “Домострой” лишь отчасти соответствует содержанию или соответствует ему только в общем плане. Книга учит “управлять” не только домом в практическом смысле слова (чистота, элегантность), но касается и духовных категорий. Текст, поскольку мы можем восстановить его по трем дошедшим до нас редакциям, состоит из 64 глав. Последняя из них содержит нравоучительное послание Сильвестра к его сыну Анфиму. Сближение “Домостроя” и “Придворного” Бальдасара Кастильоне обосновано при нынешнем уровне знаний только в плане общих аналогий. Более пристальный анализ идеологических и литературных течений Европы XVI в. мог бы, вероятно, привести к аналогиям, менее туманным. “Домострой” родился на русской почве и восходит, как мы предполагаем, к новгородским образцам XV в. и даже к еще более древним примерам нравоучительной литературы византийского региона. Но на деле успех к нему пришел в эпоху, особенно чувствительную к итальянским влияниям. В 1566 г. в Кракове Лукаш Гурницкий опубликовал под заглавием “Польский Придворный” переложение книги Кастильоне. Книга эта, хотя и была сильно переделана на польский манер, показала местной “шляхте”, ревниво относящейся к своей автономии и независимости, пример иностранного правления, основанного на сотрудничестве князя и преданных ему придворных. Выдвинутая Кастильоне идея, предвосхищающая идеал великих европейских национальных монархий, должна была, вероятно, вызвать среди поддерживающего самодержавие русского дворянства благоприятный отклик (еще более благоприятный, чем в “республиканской” Польше). Если анализировать “Домострой”, на фоне русского общества того времени, из него можно извлечь драгоценные указания относительно семейных нравов знати, где отец обладает абсолютной властью. Соблюдение религиозного закона, уважение к государю, воспитание жены и детей - вот главные темы трактата. Как и другие современные ему сочинения, преследующие практические цели, “Домострой” отличается простотой языка. И здесь над освященными традицией формальными нормами древнего коллективного писания берет верх новое литературное чувство, опирающееся на понимание слова как инструмента творческого самовыражения. Нравоучительная интонация не предполагает какого-либо “плетения словес” и делит изложение на короткие фразы: “Казни сына своего отъ юности его и покоить тя на старость твою и дасть красоту души твоей...”135 Но эта сознательная лаконичность не исключает тем не менее более ярких оборотов: “Аще даруетъ Богъ жену добру, дражайши есть камени многоціннаго, таковая от добры корысти не лишится, дгклаеть мужу своему все благожитие. Обретши волну и ленъ, сотвори благопотребно рукама своима, бысть яко корабль куплю діющи: издалече збираеть в себі богатество и востает из нощи, и дасть брашно дому и діло рабынямъ, от плода руку своею насадит тяжание много; препоясавъше крепко чресла своя, утвердит мышца своя на діло и чадо своя поучаетъ, тако же и рабъ, и не угасаетъ світилникь ея всю нощь...”136 Возникновение в Московии XVI в. новых жизненных идеалов, предвещающих закат старой Slavia Orthodoxa и “древней” русской литературы, документировано серией сочинений и культурных событий. Как “Домострой” закрепляет правила общественного поведения, так уже упоминавшийся нами “Стоглав”, созданный Собором 1551 г., содержит программу нового построения Церкви. Все большее распространение получает вариант энциклопедического произведения под названием “Азбуковник” (Букварь). “Азбуковник” включает в себя не только списки трудных слов, сведения по грамматике, арифметике, географии и религии, но также нормы воспитания и морали. Развитие “практического” течения, идущее в направлении все большего отделения от Церкви, позволяет нам увидеть уже в XVI в. начало великого кризиса, который приведет к восстанию Петра Великого против старой Руси. Тем не менее мы должны признать, что речь идет лишь о зачаточной стадии движения, пока еще слишком зажатого в тисках средневековья. Это мы видим на примере одиссеи Ивана Федорова (? — 1583 г.), русского первопечатника, который вместе с Петром Мстиславцем (или Мстисловецом) напечатал в 1564 г. «Апостол». Впоследствии он вынужден был бежать в польско- литовские земли, поскольку его самого и его искусство обвинили в ереси и колдовстве. Развитие типографского дела в России снова надолго задержалось, и на книжном рынке продолжали преобладать книги, выполненные писцами в традиционной технике. Еще в начале XVIII в. немецкий ученый Иоган Петер Коль будет поражен преобладанием в России манускрипта над печатным словом. Ивана Федорова можно вспомнить и как писателя. В его изданиях имеются предисловия или послесловия, представляющие несомненный интерес, написанные живым «светским языком» в той более свободной стилистической манере, которая характерна для творцов новой эпохи.
<< | >>
Источник: Пиккио Р.. История древнерусской литературы. М.: Кругъ. — 352 с.. 2002

Еще по теме АРИСТОКРАТЫ:

  1. Аристократия
  2. Лекция 6 АРИСТОКРАТИЯ И ОЛИГАРХИЯ
  3. Достоинства аристократии
  4. Недостатки аристократии
  5. Гуманистаристократ
  6. К наследственной аристократии
  7. Муниципальная аристократия
  8. 1. ИДЕОЛОГИЯ ЗЕМЕЛЬНОЙ АРИСТОКРАТИИ
  9. КАКИМ ОБРАЗОМ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ МОЖЕТ ПОРОЖДАТЬ АРИСТОКРАТИЮ
  10. Что общего в семье английского аристократа и русского крестьянина
  11. ГЛАВА VII О ТРЕХ ВИДАХ ГОСУДАРСТВА: ДЕМОКРАТИИ, АРИСТОКРАТИИ, МОНАРХИИ