В византийском религиозном синтезе, между ветхозаветной традицией и священными и мистическими традициями эллинизма и Востока, для христологии оставалось достаточно ограниченное пространство. Томистское разграничение возможностей человеческой ирироды, как таковой, не говоря о падении, и теми перспективами, которые открываются ей в обращении к сверхъестественной жизни, мало использовалось. Христианский взгляд оставался, в основном, непосредственно сакральным и тео- центричным, так что не возникало необходимости в идее о прочности собственно человеческого и космического порядка, не совпадающего с порядком сверхъестественным41. Евангелие стало книгой чудес Христа и источником богословских спекуляций, но не практическим руководством к жизни. Греческая проповедь — богословская, в большей степени литургическая, чем нравственная. В ней — этическая пустота42. От обжигающего солнца Вседержителя нельзя возвести ни достойный щит закона, ни такие отношения договора, в которых сохранялось бы подобие независимости и равенства. Человек обнажен и абсолютно унижен под божественным взором, тяжесть которого он постоянно ощущает на себе. Выход из этого унижения один — возвести уничижение в наивысшую добродетель. Человек — грешник, и его свобода (как самовластье) лишь усугубляет его ответственность за грехи. Грех совершается по его собственной вине, и свобода его — свобода творить зло43. Осознание греховности воспитывается. Это постоянно присутствующий элемент всех агиографий: монаху, который его ненавидит, св. Кирилл Белозерский говорит: «Все ошибаются во мне. Ты один прав: ты понял, что я грешник»44. Обычно не говорят: «Это плохо» (это соотносится с несоблюдением правил), но — «Это грешно», — что напоминает о виновности перед Богом. Молитва исихастов, которая произносится в такт биению сердца и дыханию, до полного ее запечатления в теле, присовокупленная к молитве на сон грядущим, гласит: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного»45. Это была молитва мытаря, но русский язык по молодости своей лучше сохранил интонацию мольбы. Эту недостойность человека — этот антигуманизм — Розанов выразил так: «Никто из людей не достоин хвалы, все люди достойны жалости».46 Среди всех таинств преобладающее место занимает покаяние47. В покаянии есть два момента - это осознание и прощение. Акцент здесь ста вится на первом, дабы тяжесть греха, перед тем как быть облегченной, чувствовалась сильнее. Это особенно чувствуется в сравнении, например с таким романом тридентского католичества как «Пармская обитель». После убийства Джилетти Фабрицио заходит в собор в Болонье и проводит там больше часа, «с крайним умилением предаваясь мыслям о беспредельном милосердии божием». Он несколько раз читает все семь покаянных псалмов, которые знает наизусть. До сих пор никаких отличий от кающегося русского, но вот что следует дальше: «Он просил у Бога прощение за многое, но замечательно следующее: ему и в голову не пришло причислить к своим грехам намерение стать архиепископом, основанное лишь на том, что граф Моска, премьер-министр, считает этот сан и пышное существование, обеспечиваемое им, подобающим для племянника герцогини. Правда, Фабрицио не так уж жаждал достигнуть этого положения, но все же думал о нем. как думал бы о министерском портфеле или о генеральском чине. У него и в мыслях не было, что участие герцогини в этих планах -— прежде всего дело его совести. Тут сказалась удивительная черта религиозности, привитой ему наставлениями миланских иезуитов. Такая религиозность лишает смелости задумье ваться над чем-либо неуказанным и особенно запрещает личное исследование как страшнейший грех, ибо это первый шаг к протестантству. Чтобы знать, в чем ты повинен, надо спросить о том духовника, или прочесть список грехов, напечатанный в книге, именуемой «Приуготовление к таинству покаяния». Фабрицио знал наизусть весь этот список, составленный по-латыни, ибо заучил его в Неаполитанской духовной академии. Теперь, перебирая этот перечень и дойдя до рубрики «убийство», он сокрушенно каялся перед богом в том, что убил человека, хотя и ради самозащиты. Но различные пункты, трактующие о грехе симонии, он пробежал без всякого внимания>х48 Это злое и по-паскалевски ироничное описание достаточно хорошо передает природу облегчения, приносимого современным покаянием. Оно — таблица оценок поведения и предусматривает свод правил. В данном случае Фабрицио, который с ужасом отверг бы предложение уплатить за должность главного викария пармского архиепископа 100 луидоров, не чувствует на себе греха симонии по той лишь причине, что влияние графа Моска не считалось способом совершения симонии. Гигантское преимущество такого рода покаяния состоит в том, что оно позволяет избежать восстановления в памяти, всеобщей, основополагающей, недифференцированной виновности. Это осознание уходит в глубину и не приводит к страданию, которое раздробляется и приручается разумом и правом. Для каждого определенного греха есть нроще- ние и столь же определенное искупление; нет определения — нет и самого греха.* Русское покаяние состоит как раз в отказе от отбора, с помощью права и разума, и в добровольном принятии заполнения сознания чувством греховности. Архимандрит Спиридон встречает на каторге, где он был священником, семинариста-убийцу, который ему рассказывает, как он убил свою жену: «Я зарезал ее брата, я его изувечил, я взял топор и отрубил голову своей жене и рубил, покуда она не превратилась в кровавую массу И с какой радостью я это делал! Я никогда до этого не испытывал радости, подобной той. что охватила меня, когда я убивал мою любимую жену». На что Спиридон ему отвечает: «Возлюбленный сын мой, слезно тебя молю, исповедуйся, дабы после этой исповеди не осталось в твоей душе никакого греха, совершенного со времени твоего детства. На грехах самых страшных, самых постыдных задержись особо и подробно расскажи о них священнику. После этого отнеси на себя самого причины каждого греха, и соотнеси их с причиной этого греха, созданной самим тобой. И тогда, после такой исповеди ты почувствуешь огромное облегчение»^. Как мы видим, подобное перечисление ошибок не втискивается в юридические рамки; оно служит пробуждению и усилению ощущения состояния грешника, который сам — причина каждого греха. Случается, что священник спрашивает у кающегося, совершил ли он тот или иной грех, и тот признается, хотя все знают, что он этого не совершал, но поскольку в душе своей он осквернен грехопадением, то заслуживает того, чтобы его совершить50. Исповедь — не трибунал, где решается мера наказания. Это возможность вкусить, на гране острого эмоционального кризиса, предвкушение будущего воскресения в искупленной и славной жизни. Так что определение вины и ее границ не так уж и существенно, и даже предпочтительнее, чтобы она осталась не вполне ясным символом или актуализацией состояния греха. В то же время исповедь возвращает в мир человека, потрясенного неожиданным видением преображения. Иными словами — исповедь предоставляет случай желать смерти и через нее предстать перед Вседержителем. Русские священники на него похожи: их дородность, бороды, раскатистые голоса создают образ более му- Возможно, что исследование протестантского сознания достигло бы близкого к этому результата. Надежда на спасение, обычно последующая за рассмотрением, тем не менее, может пролить некоторый свет на само рассмотрение. А оно может быть сведено к юридическим отношениям: я не воровал, я не развратничал, значит, я не вор и не развратник. Грешник по природе, я не совершал зла, значит, милость на мне, и certitudo scdutis. жественный, чем у католических священников, «которые сделали сами себя скопцами» (seipsos castraverunt)51. Земной поклон священнику — это действительно покорность грозной силе. В терминах метапсихологии можно было бы сказать, что католицизм и протестантизм спешат на помощь Я, ослабляя чувство вины, и помогая ему бороться с особенно взыскательным Сверх-Я. Православие же выдвигает этого тирана на первый план: виновность заполняет все при поддержке религиозных установлений. Agnus Dei: но Агнец не искупит грехи, если не сделаться агнцем вместе с ним. К тому же очагу приводит иной путь спасения — христианская жизнь. Праведная жизнь — жизнь монастырская. Но если в Клюни и в рыцарских орденах аскеза сочеталась с промыслом и уход от мира с его переустройством52, то русский монашеский идеал — это уход и созерцание; этот идеал оставался верным Пустыне и Студиону.* Слова, приписываемые святому Макарию и воспроизведенные в «Филокалии», предписывают монаху, подобно серафиму или херувиму, быть лишь okom5j. Физический труд — лишь один из способов, среди прочих, достижения внутренней свободы. В таком виде монашеский идеал распространился в светском обществе, возможно, в большей степени, чем на Западе. Флоровский справедливо заметил, что Россия, единственная в Европе, внемлет Евангелию на родном языке с IX по XII век54. Россия как христианская страна на 3 века старше европейских, к тому же христианство ее чистое, поскольку непонятный греческий не был языком светской культуры, каким латынь была на Западе. Перевод Кирилла и Мефодия провел черту вокруг славянской культуры. Однако монашеству удалось навязать мирянам часть своей покаянной практики, частоту постов, порядок и содержание молитв, нескончаемо длительные бого- Гоголь пишет: «Когда разбираю пристально нить событий мира, вижу всю мудрость Божью, попустившую временному разделенью Церквей, повелевшую одной стоять неподвижно и как бы вдали от людей, а другой — волноваться вместе с людьми; одной — не принимать в себе никаких нововведений, кроме тех, которые были внесены святыми людьми лучших времен христианства и первоначальными отцами Церкви, другой — меняясь и применяясь ко всем обстоятельствам времени, духу и привычек людей, вносить все нововведения, сделанные даже порочными несвятыми епископами; одной — как бы умереть для мира, другой — на время как бы овладеть всем миром, одной — подобно скромной Марии, отложивши все попеченья о земном, поместиться у ног Самого Господа. затем, чтобы лучше наслушаться слов Его, прежде чем применить и передавать его людям, другой же — подобно заботливой хозяйке Марфе, гостеприимно хлопотать около людей, передавая им еще не взвешенные всем разумом слова Господни».Выбранные места из переписки с друзьями, письмо XVII. служения. В век секуляризации, кажется, что петербургский деспотизм сместил, но не уничтожил этот идеал. Монастырские правила, дисциплина и покаяние передались всей России. Гоголь сказал об этом лучше кого-либо еще: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца. так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. (...) Нет, для вас так же, как и для меня заперты двери желанной обители. Монастырь ваш — Россия! Облеките же себя умственно ризой чернеца и, всего себя умертвивши для себя, но не для нее, ступайте подвизаться в ней. Она завет теперь сынов своих еще крепче, нежели когда-либо преждел>.55. Россия — святая и безгрешная, как и Церковь, а нам, грешным, надо покаяться. Средство этого покаяния — Служба, но не идущая на пользу, а смиренные обязанности, которые никто не хочет взять на себя, от которых в России все отказываются56. Аскеза, которая на Западе породила идею работы и преобразования мира, на Востоке, при иной расстановке акцентов, заразила идею Служения задачей покаяния.* Достоевский писал, что считается, будто русский народ не знает заповедей, основы нашей веры. Наверное, это так, но он знает Христа и вечно будет носить его в своем сердце57. С этого мог начаться русский спор об оправданиях и делах. Мы увидим, как святые его разрешат. Достаточно подчеркнуть, что существовала склонность к радикальному обесцениванию дел, и, в конце концов, и добродетели. В народном творчестве можно найти суждения, что грешник предпочтительнее, он удостоен свойств полусвятого — преступника называют убогим — будто он лучше, чем кто-либо другой освоился с человеческим существованием, что приблизило его спасение. Тогда как праведник подозревается в непоправимом грехе гордыни. «Я пришел спасать не праведников, а грешников». Эти евангельские слова иногда понимались как свидетельство того, что подлинная невиновность находится в границах виновности. На этом пути мы встретим Лютера и оправдание верой. Для Лютера дела тоже ничто, и спасения нет нигде, кроме как во Христе. Но это дру- Можно вкратце сформулировать проблему следующим образом: не было слияния понятии доблести и усердия (подвига и работы) в понятие труд. Но в разделении понятий подвига и работы сохраняется система обмена, следуя которой работа, ежедневный труд, носящий оттенок рабского (раб работа) превосходится подвигом (широко привлекающим чувственность) или, принятый как покаяние, труд может преобразоваться в подвиг О понятии «работа» в России см. Conflno. 1963. Portal. 1952 и 1962. гой Христос. Способ идентификации себя с Сыном иной, и совершается она на основе другого отношения к Отцу. Во время своей первой мессы монах Лютер вдруг был охвачен страхом; он не мог произнести после Те igitur clementissime Pater, обращение к посреднику, Per Jesum Christum filium...58 Но после «Откровения в Башне» (Justitia Dei est... jides Christi), установились новые отношения: посредник был в нем, и этим посредником был сам Бог. Лютер, старавшийся разогнать грозовые тучи, омрачавшие лик Отца, говорит теперь, что жизнь Христа это лик Отца {qui est facies patris)\ что Страсти —- это все, что человек может знать о Боге; что Страшный суд — это суд над самим собой, все время повторяемый. Альбрехт Дюрер, столь близкий Лютеру, отважился написать автопортрет в виде лика Спасителя. Связь Отец—Сын, драматически представленная православному как противопоставление Вседержителя жертве, которую он принимает, Сыну; это отношение осваивается посредством нового смешения Отца с Сыном, которая на этот раз позволяет проявиться только Христу. И Христос — Спаситель этого света; Господь, вместо того, чтобы быть угрозой конца вещного мира, через своего Сына начинается в нас: et nos opportef nasci, novari, generari59. Нельзя не отметить этой разницы в акцентах, незаметной, но значительной, лежавшей у истоков очевидного противостояния протестантской и православной морали. Наиболее уважаемые англо-саксонской набожностью добродетели — чистота, справедливость, размеренность жизни — это то, что меньше всего ценилось православным сознанием. Праву на Счастье Просветителей, основным законам отцов-основателей Америки противопоставлено замечание Хомякова, что, позволяя страдания, Господь в известном смысле облегчает бремя счастья, которого человек не смог бы перенести60. Конечно, ничто, по крайней мере, статистически, не доказывает, что русский народ любит страдания более, чем какой-либо другой, как то полагали первооткрыватели «славянской души». Но страдания включены в систему ценностей русского народа, и Достоевский увидел в этом его сокровенное сердце и считал, что самой глубокой потребностью русского является потребность в страдании61. И Розанов вторит ему, утверждая, что Христос никогда не смеялся, что не грешные удовольствия запрещены, а удовольствие как таковое, и что ничего он не желал с такой тоской, как унижения62. Но Розанов — уже на грани ереси. Согласие на Крест не сводимо к согласию на страдания, поскольку крест приносит также мир и безмятежность. Русский религиозный мир принес много тайн и трагических воз можностей, но также и установление некого равновесия, которое было принято с удовлетворением. Объяснение русского христианства выводится из примера его святых. Это черта русской культуры, разные решения вопросов бытия представляются людьми, святыми, героями романов, всегда живыми и конкретными. У абстракций появляются личные имена. Личность руководствуется только живыми примерами. Исторически первыми примерами были святые.