<<
>>

ГЛАВА III Образ-мотив кыси-мысли и сопутствующие мотивы в романе «Кысь»

Татьяна Толстая, заслужив признание читателей и критиков как мастер малого жанра, в 2000 году опубликовала роман «Кысь». Произведение сразу обратило на себя внимание литературоведов, критики, читателей. Большой интерес к роману был вызван во многом предшествовавшим ему длительным творческим молчанием писателя. По словам Толстой, замысел романа «Кысь» возник «давным-давно»: «...как-то с мужем — он тоже филолог, как и я, — сидели и играли в какую...> и среди прочего в одном стишке, который мой муж написал гекзаметром, проскочило слово “кысь”.
“Ворскнет морхлая кысь.” Я это слово подобрала, повертела, смотрю — женский род, третье склонение, мне понравилось. Ну а потом, как говорится, слово за слово.»236 237. Т.е. замысел романа опирался на «какую-то чепуху» и «какую-то белиберду» — «слово за слово.». Иными словами, приступая к тексту, Толстая не ставила перед собой романной задачи, она играла в 3 языковые игры . Начавшийся с домашней языковой игры, со временем будущий роман заставлял писательницу задумываться над уже-не-игровым словотворчеством, над наблюдаемой ею «мутацией» языка (и не только), над «последствиями» (не только лингвистическими, но и антропологическими). «Судьбоносные» обстоятельства тогда («давным-давно») — миниапокалиптический взрыв на Чернобыльской АЭС, а позднее жизненный опыт и точные житейские наблюдения — приводили Толстую к мысли о «мутациях» и «последствиях» в более широком плане, к философическим размышлениям о том, что «у всех свои взрывы, катаклизмы, войны, гибель привычных миров»238 239. И в этом ряду для нее обоснованно оказался и октябрь 1917 года («Ничего хуже этого в нашей истории не было...»), и будущее («А что будет дальше — страшно загадывать.») . Прошлое, настоящее и будущее соединялись вместе и находили свое отражение в языке, в речи, в поступках, в характере ее будущего персонажа, в мотивной организации художественного текста. Для моделирования романного мира Толстая соединяет амбивалентные мотивы смерти и возрождения города/мира, воплощающие идею циклической истории и жизни. С одной стороны, «Кысь» повествует о конце (смерти) мира (мотив эсхатологических мифов), временном или окончательном, о превращении космоса — «старого русского мира» — в хаос, т.е. в «мутировавший мир» вследствие фантастического Взрыва240. С другой стороны, мотив Апокалипсиса, прочитывающийся в сюжете произведения, в свою очередь тесно связан и с мотивом о сотворении мира. Так, ситуация возникновения (рождения) нового фантастического мира отсылает к одной из космогонических теорий возникновения Вселенной в результате Большого Взрыва и открывает новую сверхъестественную реальность, где фантасмагорично соединяются прошлое, настоящее и будущее. В одном из интервью, отвечая на вопрос корреспондента, не стремилась ли Толстая в романе «Кысь» показать «наше будущее», писатель ответила: «Нет. Наше вечное настоящее»241. И действительно Толстая хотела рассмотреть детальнее, в т.ч. через речь и язык, русский национальный характер, его особость и своеобразие, не сиюминутное, а всегдашнее, не теперь, а вечно. По ее словам: «Мне хотелось про жизнь и про народ. Про загадочный русский народ. Это тайна почище пирамиды Хеопса...»242. И это встраивание русского характера в загадку древних пирамид симптоматично. Попытка обращения к проблеме вечного в настоящем приводила к тому, что и проблема народного характера обретала у Толстой черты русского характера вне его исторической привязки и конкретизации, вне времени.
Потому возрастные или событийные вехи в жизни героев — 200 лет, 233 года, 300 лет, 400 лет — носят скорее абстрактно-бытийный, чем уточняющий характер, выводят события происходящего в романе на уровень всеобщности и постоянства, некой национальной константы, которая сопрягает все исторические пласты текста («стягивает» их, в терминологии Н. Б. Ивановой)243. Из установки на всеобщность и вневремённость вытекает и жанровая разновидность, к которой большинство критиков и исследователей романа относит повествование, — антиутопия244. Устойчивость характерных примет российской действительности приближает толстовскую антиутопию к политической сатире (хотя автор, по ее утверждению, старалась уйти от политических аллюзий и перекличек, от «дешевого подмигивания: имеется в виду, дескать, имярек и его поступки» ), и примыкает к той традиционной русской сатире, которая обнаруживается в «Ревизоре» Н. Гоголя или «Истории одного города» М. Салтыкова-Щедрина (причем в большей степени — последнего). Толстая действительно изображает те пороки (= свойства) российской жизни, которые, кажется, неисчерпаемы, неуничтожимы, неистребимы (угодничество перед власть предержащими, восхваление и преклонение перед «малым» руководством, казнокрадство и стяжательство, грубость и цинизм, ложь, обман... и мн. др.). Любопытно, что в одном из интервью Толстая говорит о том, что ее интересует даже не русский характер, а уточняет — русская душа. Мотив познания души, внутреннего мира человека, проходящий красной линией в ранней прозе писателя, в «позднем» романе писателя становится основополагающим. Возможность «постичь эту душу» Толстая видит в том, что можно с «некоей индифферентно-этнографической позиции изучать природу» как бы «с балкона», т.е. извне, издалека, а можно «попытаться стать ею: втиснуться в ее, так сказать, шкуру и, отсекая, отмывая, оттирая от своего сознания “достижения культуры и цивилизации”, попытаться погрузиться в “это”»245, т.е. в нее, в душу. В ранних произведениях Толстой эта художественная задача являлась в множественных мотивах детскости, детского мировоззрения, воспоминания, «чудаковатости», блаженства, мечты, фантазии, творческого воображения, сомнамбулизма, формирующих образ героя, его внутренний мир. В «Кыси» Толстая пытается соединить, сплести воедино мотивы ранней прозы в образе нового главного (теперь романного) героя — героя-ребенка, героя-чудика («голубчика»), мечтателя, примитивного искателя-философа. При этом интересно высказывание Толстой о «смутном абрисе души» — о том, что «у человека не одна душа, а несколько...»246 247 Как представляется, из этой установки и рождается новый романный герой Толстой. Имя главного героя — Бенедикт (лат. «благословенный») . Уже значением имени герою романа заданы мотивы счастья, божественного покровительства, отмеченность248. Герой (кажется) отличается от прочих «голубчиков» некой особостью, одаренностью. Однако в рамках романа идеалистический мотив благословенности героя, присущий ранним рассказам, постепенно усложняется и сближается с мотивом не только детской наивности, но и пугающей глупости. Заметим, что одним из синонимов эпитета «благословенный» является слово «блаженный», что, несомненно, связывает образ Бенедикта с предшествующими героями рассказов Толстой (вспомним Соню, милую Шуру, Пипку и др.), но одновременно придает образу черты юродивого, «сниженного» блаженного. Одна из героинь говорит о душевной неординарности Бенедикта: «Я знаю, вы способны тонко чувствовать... У вас, мне кажется, огромный потенциал» (с.
115)249. И герой Никита Иванович скажет о Бенедикте, что он «причастен.» (с. 145). Бенедикт лучший (если так можно сказать) из «голубчиков». «У Бенедикта вот никаких Последствий отродясь не было, лицо чистое, румянец здоровый, тулово крепкое Пальцев сколько надо, не больше не меньше, без перепонок, без чешуи, даже и на ногах. Ногти розовые. Нос — один. Два глаза. Зубы — что-то много, десятка три с лишним. Белые. Борода золотая, на голове волосья потемней и вьются.» (с. 32) и т.д. У него, правда, есть небольшой и по-своему симпатичный хвостик, но он будет отрублен ради «частичного очеловечивания» (с. 179). В той мере, в какой это возможно для «голубчика», Бенедикт умен и прозорлив, одарен и «отмечен». Мотив божественной «причастности» и избранности выделяет Бенедикта из толпы «голубчиков» во исполнение определенной миссии — познания законов бытия — и становится одной из лейтмотивных нитей романа, сплетаясь с мотивами познания души и (со)творения. Для рассказов Толстой начала 1980-х гг. было свойственно построение повествования на основе столкновения мотивов — детскости и взрослости, творческого воображения и прагматики/имитации («На золотом крыльце сидели», «Соня», «Петерс», «Милая Шура», «Свидание с птицей», «Факир» и др.), того, что иначе может быть определено как столкновение мотивов мечты и реальности (о чем неоднократно говорила критика). По существу тот же принцип положен в основу «Кыси». Другое дело, что мотивы детскости и мечты, воображения в данном случае наполнены у Толстой не столько радужностью, многоцветьем, идеалистическим восприятием и всеприятием мира (как было прежде), сколько искажением этого восприятия через сознание «голубчика», (недо)человека — образованного, но на уровне «азъ- ов»; умного, но по-детски; умелого, но примитивно. Образ центрального героя «усложнен» тем, что «голубчик» Бенедикт имеет разные корни. По матери он — из «прежних», т.е. условно — наследует черты «людей», вбирает в свой образ мотивы-характеристики «взрослых», мотивы былой памяти, интеллекта, цивилизационности и др. Интересно отметить, что «последствием» взрыва для «прежних», наделенных «культурным» знанием, становится (почти) «вечная» жизнь — «прежние» после взрыва оказались способны «не стариться» (с. 15, 128), не умирать естественной смертью («живут себе и не помирают от старости-то», с. 128), только в результате «несчастного случая», например, отравления — как мать Бенедикта, которая «огнецов объелась» (с. 15). В ироническом ракурсе, но культура «прежних», память о ней становится их «защитой», поддержкой, оберегом, гарантией их вечной молодости («Двести тридцать лет и три года прожила матушка на белом свете. И не состарилась...», с. 15). По отцу Бенедикт — из «голубчиков» (условно — наследует мотивы- характеристики «детей», (не)познания, мотивы блаженства, юродства, беспочвенной мечтательности). «Голубчиковые» черты в образе героя формируются и звериными мотивами: отсюда хвостик Бенедикта, отсюда «звериный нюх»: «потянул носом морозный чистый воздух.» (с. 5), как собака, как зверь250. Т.е. образ героя создается разнополярными мотивными рядами: детскости и взрослости, памяти и забвения, возрождения культуры и утраты культуры, эволюции и деградации, очеловечивания и озверения. При этом в «Кыси» один мотивный ряд не противопоставлен другому, как прежде у Толстой, а смешен, перепутан, растворен один в другом. Оба ценностных (мировоззренческих) полюса, оба возможных взгляда на жизнь, соединены-сопряжены в одном сознании, еще не достигшем своего полного развития, не умеющем охватить сложности бытия (до- или после- взрывного сообщества). «Да и то сказать: Прежние наших слов не понимают, а мы их...» (с. 27). Мотивный комплекс, организующий образ героя Толстой, двойствен изначально, и таковая позиция автора в романе принципиальна. Она сродни представлениям писателя о «не-одной» душе человека, о его «много-душии». Оттого и «нрав у Бенедикта переменчивый» (с. 54), неустойчивый, тоже неоднозначный. Начальная глава «Кыси» («Аз») построена в очень близкой (узнаваемой) к самому первому рассказу Толстой манере мотивной организации повествования. Подобно тому, как в рассказе «На золотом крыльце сидели» мотивы идеального прошлого (райского сада, безбрежного мира) формируют в беспредельных координатах севера и юга, запада и востока хронотоп детства героини-подростка, точно так же представляет свой мир и Бенедикт: «На семи холмах лежит городок Федор-Кузьмичск, а вокруг городка — поля необозримые, земли неведомые. На севере — дремучие леса, бурелом . На запад тоже не ходи. Там даже вроде бы и дорога есть — невидная, вроде тропочки. На юг нельзя. Там чеченцы. Вот в аккурат на восход от городка стоят клелевые леса...» (с. 7-13). Хронотопические координаты «На золотом крыльце сидели» и «Кыси» соизмеримы: оба мира оказываются безбрежно-бесконечными и непостижимо-емкими. Мотивное и структурно-повествовательное построение обнаруживает угадываемую близость (в том числе вневременную), однако поэтическая нота юношеского мировоззрения «ранней» героини замещена страхом и трепетом, звериной сущностью героя «позднего». Вместо восторженно-приветствуемой мир интонации звучит мотив конца света: уже в первой рассказанной «чеченцами» сказке идет повествование о девушке-красавице, которая свою косу расплетает («один волос золотой, другой серебряный»), а «как расплетет — тут и миру конец» (с. 9). Между тем характерная для ранних рассказов Толстой поэтичность образа-мотива детства находит отражение в повествовательном стиле и строе «Кыси». Как бы просвечивая через простую и даже грубую, художественнонеорганизованную речь Бенедикта, мелодика слога ранней Толстой дает о себе знать звукописью («запахнул зипун, заложил дверь избы»; «к каждым-то воротам тропочка протоптана», «по заснеженным скатам скользят сани, за санями — синие тени...» и др.), ритмической организацией строки («плачет- заливается, горючими слезами умывается»), парцелляцией, анафористичностью построения («На семи холмах раскинулся город Федор-Кузьмичск...»), инверсированием фразы, сказовой манерой повествования («А вокруг раздолье: холмы да ручьи, да ветерок теплый, ходит — траву колышет, а по небу солнышко колобком катится, над полями, над лесами, к Голубым горам») и мн. др. Рече-языковая характеристика персонажа «Кыси» оказывается не-однозначной, вбирающей в себя и мотивные элементы примитивного видения нынешнего «голубчика», и восторженную возвышенность героя с корнями «от прежних». Весь мир семихолмия «Кыси» тоже двойствен. Кажется, он пронизан бестиарными мотивами, мотивами нечистой силы, представлен перевернутым, аномальным, нарушающим привычные связи природночеловеческого бытия. Этот мир населен страшными существами: рядом с ядовитыми черными зайцами, гнездящимися на дереве, оказываются перелетные дикие куры, от черных мраморных яиц которых можно умереть (с. 35). Главную часть населения составляют «голубчики» с их страшными и необратимыми последствиями (гребнями, жабрами, когтями, хвостами и др.), а рядом полу-люди, полу-животные, «перерожденцы»: «лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают...» (с. 6). В лесу можно встретить «лешего», «совсем близко» (с. 10), он «весь будто из старого сена свалян, глазки красным горят, а на ногах — ладоши» (с. 11). И образ лешего воспринимается как «реальный», т.к. он почти не отличим, едва ли не сродни образу какого-нибудь «голубчика» или «перерожденца». Но вместе с тем — тут же рядом другая половина этого мира, организованная мотивами детского, доброго, сказочного представления о мире: не абстрактное понятие «мороз», а одухотворенное мороз-существо по- детски «с ветки на ветку перепрыгивает, бьет в ладоши да приговаривает: дуду-ду, ду-ду-ду!». Весь мир, подобно ранне-мифологическому, предстает в сознании героя порождением и сотворением некоей большой «рыбы — голубое перо»: «Говорит она человеческим голосом, плачет и смеется как она в одну сторону пойдет да засмеется — заря играет, солнышко на небо всходит, день настает. Пойдет обратно — плачет, за собой тьму ведет, на хвосте месяц тащит, а часты звездочки — той рыбы чешуя» (с. 9-10). Мотивы мира доброго, детского смешаны (перепутаны) с мотивами мира бестиарий, мира злого, опасного для человеческого существа и непонятного ему. Детские страхи перемешаны со страхами взрослыми, обаяние детства передает свои черты существам давно повзрослевшим и в меру страшным. Противопоставление мотивов «детский ^ взрослый» (мир мечты ^ мир реальности) намечается, но не акцентируется, угадывается, но в конечном счете растушевывается. Если в ранних рассказах Толстой герой в своем познании мира шел от прекрасного к чудовищному, от доброго к страшному, от мечты к разочарованию, то в мире «Кыси» герой уже рожден в мире страшном и опасном, потому его движение-взросление идет (или должно идти) в ином векторном направлении: видя окружающий его и с детства пугающий (объективно пугающий, хотя и привычный ему) мир, герой взрослеющий, кажется, должен искать путь к свету и спасению, путь к счастью и покою. И путеводным мотивом для главного героя «Кыси» у Толстой становится Книга. Т.е., как и в первом раннем рассказе (разница во времени не принципиальна для начала работы над текстом: «На золотом крыльце сидели...» — 1983; «Кысь» — 1986-2000), который начинался с фразы «Вначале был Сад.», где сад был заместителем традиционного библейского понятия (понятий), так и в «Кыси» становление героя начинается фактически с той же точки: не будучи озвученным, меж строк текста звучит фундаментальный, миросотворяющий для Толстой мотив — «Вначале было Слово.» Судьба главного героя «Кыси», Бенедикта-благословенного, тесным образом связана со Словом, с Книгой. С раннего детства неоднозначный («дву-корневой») герой «Кыси» проявляет интерес к знаниям. Будучи «мал да глуп» (с. 9), Бенедикт заворожено «во все уши» (с. 9) слушал рассказы чеченца-старика о неведомых местах и диковинных зверях: про «лазоревое море», про реку , где живет «рыба — голубое перо» (с. 10), про остров, терем, девушку на золотой лежанке и ее чудесные волосы (золотой и серебряный). По человеческим меркам еще «малый» (с. 127) и неразумный герой Толстой задавался традиционными «вечными» вопросами: «Кто я? Куда я иду? Чего мне (там) надо?» (с. 8), «Да и что мы про жизнь знаем? Отчего солнце по небу катится, отчего мышь шебуршит, деревья кверху тянутся, русалка в реке плещет, ветер цветами пахнет, человек человека палкой по голове бьет?» (с. 59), связанные с мотивами познания смысла бытия, души и поиска своего предназначения. В «перевернутом» мире голубчиков вопросы Бенедикта вызывают неоднозначную реакцию: «посмотрели как на дурака» (с. 13), но того самого дурака251, образ которого в русских народных сказках связан с мотивом (жизненного) путешествия, мотивом поиска ответов и путей счастья (в фольклорных сказках герой, который, как правило, находит и обретает искомую награду). Герой «Кыси» первоначально под руководством матери, Полины Михайловны, а после ее смерти под присмотром друга-наставника, главного истопника из «прежних» Никиты Ивановича («дедушки», с. 322) ищет ответы на главные вопросы, познает окружающий его мир, а следовательно, творит его для себя (мотив познания по своей сути равен мотиву сотворения). По настоянию матери, главный герой становится «писцом»: «Выучил Бенедикт азбуку И ходит теперь Бенедикт на работу в Рабочую Избу. Выдадут ему берестяные тетради, выдадут свиток, откуда списывать, пометят: от сих до сих, — и сиди себе в тепле, перебеляй» (с. 21—22). Герой Толстой почти по-гоголевски погружается в работу: «Бенедикт сел за стол, поправил свечу, поплевал на письменную палочку, брови поднял, шею вытянул и глянул в свиток: что нынче перебелять досталось.» (с. 35). Однако в отличие от гоголевского «маленького человека» Акакия Акакиевича Бенедикт переписчик не государственных бумаг, писем и постановлений, но книг художественных, т.е. его переписывание связано с творчеством, с постижением прекрасного (связано или должно быть связано). И герой Толстой не просто повторяет и воспроизводит написанное, не механически выполняет возложенное на него дело. Бенедикт сочувствует и сопереживает герою, историю которого ему приходится переписывать, будь то герои Пастернака или Мандельштама или персонажи русских народных сказок. Понравившиеся переписываемые строки наделенный «потенциалом» (с. 115) герой пытается осмыслить, познать — заучивает, запоминает, обдумывает: «...иной раз рука задрожит, глаза затуманятся и будто весь враз ослабеешь и поплывешь куда-то, а не то словно как ком в горле встанет и сглотнуть не можешь.» (с. 22). И хотя Толстая иронически буквализирует понимание героем письменного слова (например, размышления Бенедикта о Федоре Кузьмиче и законах, которые он пишет «как поэт», с. 24), однако сама близость его к книге становится мотивом характерологическими. Именно книга становится для Бенедикта вожделенным наслаждением, его страстью, его счастьем. Не получая ответа на свои вопросы у окружающих его «голубчиков» и «прежних», не доверяя их мнению и не принимая предлагаемые ими советы, Бенедикт только книге доверяется всецело. «Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь!..» (с. 227). «Книга — источник знания»: эта привычная формула становится основой жизненных принципов героя, а мотив поиска «Главной Книги», «где все сказано» (с. 332), где «сказано, как жить» (с. 246), становится главной движущей силой героя. Мотивы книги-познания в свою очередь тесным образом сплетаются с мотивами поиска смысла жизни, понимания сути души. Важно отметить, что вся книга Толстой о книге (о книгах и о Главной Книге) представлена в виде «книги» самого Бенедикта, ибо весь текст романа не что иное как рассказ героя о себе, о голубчиках, о городе Федор- Кузьмичске, т.е. представляет собой исповедь, сопряженную с мотивами самопознания и сотворения. В романе появляется мотив чтения человека как книги. Душа героя познается через книгу/книги (любимые книги героя и книгу собственную, его личный рассказ-исповедь). И хотя повествование ведется не от первого лица, а в форме несобственно-прямой речи, но именно такая манера позволяет писателю, совмещая и смешивая впечатления и мысли героя-голубчика и наблюдения и суждения автора-повествователя, несмышленого персонажа-«ребенка» (имея в виду детский возраст человечества и цивилизации после взрыва) и взрослого тонкого наблюдателя Толстой, углубить процесс (само) познания и (само)осознания (т.е. сотворения) окружающего мира. В процессе познания Бенедиктом жизни, в т.ч. собственной, одним из главных оказывается вопрос о существовании кыси, мотив существования непознанного и таинственного в окружающем мире. «В лесах, старые люди сказывают, живет кысь. Сидит она на темных ветвях и кричит так дико и жалобно: кы-ысь! кы-ысь! — а видеть ее никто не может. Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! — а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет. Вернется такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идет, не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят: сами спят, а сами ходят Вот что кысь-то делает.» (выд. мной. — Е. Б.; с. 6). «Сделанным» кысью, бредущим сомнамбулически, как во сне, «вытянувши руки», почти физически ощущает себя Бенедикт. Мотивы сна, затуманенного больного сознания, сна-яви вслед за «Сомнамбулой в тумане» воплощаются и становятся значимыми в романе, характеризуя и формируя образ Бенедикта. «Идешь-идешь, вот уж и городок из глаз скрылся все- то хорошо, все-то ладно, и вдруг как встанешь. И стоишь. И думаешь: куда же это я иду-то? Чего мне там надо? Чего я там не видел? Нешто там лучше? И так себя жалко станет! И будто червырь сердце точит, точит.» (с. 8). Не определенный никем образ-существо, не имеющий другого названия как только «кысь», вводит в повествование мотивы душевного томления, тоски, кысь «сердце точит», одолевает героя. И хотя умный и образованный «прежний», Никита Иванович, опровергает ее существование, в рассказе Бенедикта ощутима истинность испытываемого им состояния. К тому же в его рассказах о кыси вновь и вновь звучит слово «говорят» — использованное им во множественном числе (неопределенно-личная форма) или выраженное глаголами в обобщенно-личной форме («идешь-идешь», «встанешь», «стоишь» и др.), т.е. с теми грамматическими признаками, которые «доказывают» общность, множественность подобного пережитого опыта другими (как у всех, как бывает...). Попытка определить кысь как некое существо породы кошачьих, что неоднократно делала критика (напр., Н. Елисеев), оказывается своего рода «невежеством». Знакомое самой писательнице чувство и состояние передано ею герою, ищущему смысла бытия (или «голубчикова» существования). И за теми «старыми людьми», которые «сказывают» и о которых «говорят», могут оказаться типичные представители русского национального характера, литературные персонажи, созданные отечественной классикой, с их таинственной и непонятной русской душой, томимой сплином, «охотой к перемене мест», всем тем, что было названо Пушкиным «русской хандрой», а критикой — духовным поиском литературного героя. В главе «Живете» герой рассказывает о себе: «Смотришь на людей, — на мужиков, на баб, — словно впервые видишь, словно ты другой породы, али только что из лесу вышел, али наоборот в лес вошел.» (с. 57). «Голубчиковы» вопросы кажутся странными и смешными, но это вопросы осознания себя и существ вокруг себя. Неслучайно начитанный герой определит это чувство так: «внутрях фелософия засвербила...» (с. 56). Созданный как «голубчик», оказавшийся в условиях «каменного века» (с. 16, 134), неолита» (с. 142), герой Толстой (в иронической форме) воплощает в себе черты почти героя-философа (с. 96 и др.). В образе героя Бенедикта прочитывается (и угадывается другими героями) обнадеживающая способность к восприятию им культуры (и литературы в частности), исторического наследия. «Ведь и ты, юноша, причастен! А и в тебе провижу искру человечности, провижу! Кое- какие надежды на тебя имею! Умишко у тебя какой-никакой теплится душа не без порывов» (с. 145) — говорит о Бенедикте Никита Иваныч. Бывший музейный работник из «прежних» взывает к разуму Бенедикта, старается развить в нем памятливость, приверженность к наследию прошлого. Возрождение духовное, моральное, нравственное, по мысли Никиты Ивановича, может спасти остатки человечности в разрушающемся (или разрушенном) мире. Однако послевзрывное сообщество «голубчиков» не сохранило остатки прежней цивилизации (ворота «сгнивши»; с. 28), памятники истории утрачены, городские столбы и даже «деревянный пушкин» не будят памяти, ничего не значат для обитателей Федор-Кузьмичска (бывшей Москвы). Бенедикт говорит о себе и голубчиках: «.. .знать не хотим, да и скажут — не запомним...» (с. 57). Мотив памяти, памятливости в повествовании оборачивается мотивом забвения, беспамятства. Единственная надежда пробудить в Бенедикте и этом сообществе память, воззвать к душе — это книга (литература). Книга — тот единственный клад, то единственное сокровище, которое (по творческой прихоти Толстой) хранят в лесу под «бел-горюч камнем», в хоромах санитара Кудеяра Кудеярыча и в «спецхране» Красного терема. Мотив книги как источника «многих знаний» воплощается в романе в образах-мотивах света («свет знания», «просвещение прольется», книга светится «как полный месяц», «светит и ночью!», «огненные буквы» и т.д.) и сплетается с мотивом памяти. Книга становится единственным спасенным (неким чудесным и таинственным способом — почти булгаковским «рукописи не горят.») памятником, который хранит в себе историю прошлого и, возможно, основу будущего возрождения и перерождения голубчикова общества. Однако образ главного героя «Кыси», как уже было сказано, создается разнополярными мотивами, он двусоставен и противоречив, включает в себя различные грани человеческой природы, которые с равной силой и 1 Заметим, что указания «бывший» и «музейный» усиливают в образе Никиты Иваныча характерологическую значимость мотивов памяти, воспоминания, истории. независимо друг от друга развиваются в нем. «Первая» и «вторая» души, о которых рассуждала в интервью Толстая, обнаруживают себя в ее персонаже. Несмотря на «причастность», настоящую ценность книги Бенедикт не осознает (в конечном итоге и не осознает). В ситуации, когда Бенедикт приглашен к Варваре Лукинишне, и она показывает ему одну из старопечатных книг, Бенедикт впервые увидевший типографскую книгу, испуганный и встревоженный, спрашивает: «Ну и что теперь?». Растерянная хозяйка отвечает: «Ну как... Я думала...». Бенедикт: «А зачем думать? Я жить хочу.» (с. 125). Т.е. ищущий Книгу, желающий прочесть все книги герой в то же время не готов думать, не готов проникнуть в сущность книги. Не связывает для себя книгу и жизнь. На вопрос Никиты Иваныча, что спасать из горящего дома будешь, герой ответствует: «Я бы стуло (матушкино) вынес» (с. 140). Несмотря на свою любовь к книгам, в них Бенедикт не видит никакого толку: если пожар, «они ж первые загорятся. Пых! — и нетути. Это же дрянь, береста, матерьял пустой» (с. 140). Никита Иванович и мать Бенедикта пытались прививать герою «основы морали». «Учить всяким рассуждениям: думайте, думайте сами, молодой человек, рассуждайте своей головой» (с. 83). Действительно, Никита Иванович объясняет герою жизнь, рассказывает о Пушкине, задает вопросы о человеческих ценностях. Но в тексте звучит комментарий: « пока без толку.» (выд. мной. — Е. Б.). Знаковым оказывается и «ритуальное» обрубание Никитой Иванычем хвостика Бенедикта, которое обнаруживает связь с мотивом испытания, подготавливающего к переходу в новое измерение (с. 161). Никита Иваныч видит в «обрубании хвостика» символическую ступень на пути к очеловечиванию Бенедикта, к переходу от первобытного, животного состояния на новую ступень умственного и морального развития: «чаю духовного возрождения! в тебе провижу искру человечности!» (с. 140). Однако герой «Кыси» не проходит испытания, так как воспринимает расставание с хвостиком лишь прагматически: «Ведь жениться — это не только оладьи да вышиванье это ж портки снимать! А Оленька глянет да и испугается» (с. 135). Своего рода невыполненным испытанием можно считать и задание изготовить памятник Пушкину: «Чистый даун. Шестипалый серафим» — скажет о памятнике Лев Львович, тоже из Прежних. Снижение, пародирование в романе архаического мотива перехода героя на другой уровень помещает тему «морального» взросления главного героя в травестийный контекст и оборачивается амбивалентными мотивами невзросления, непонимания, дикости, варварства, деградации. Животный (звериный) инстинкт Бенедикта подсказывает ему: «Мараль, конешно, — это хорошо, кто спорит. Но окромя марали, еще много чего в жизни есть» (с. 83). И это «много чего еще» — житейский смысл, то, что Толстой было определено как «иррациональное, инфантильное, примитивножадное, животное», что содержится в «одной из душ» каждого человека . Герой обытовленно-по-человечески рассуждает: «Ежели бы моего добра голубчики не крали, — это, конешно, мараль.» (с. 83). Не менее мотивированно герой может рассуждать и о «близких ^ чужих». Показательными оказываются мысли Бенедикта о поваре, который «приворовывает» «мышиные тушки получше» для своих детей: «Чужой он и есть чужой А может ему и не так голодно, чужому. Может, он как- нибудь так, обойдется252 253. А свой — он теплый. У него и глаза другие» (с. 42). Или об играх, в которых «голубчики» калечат друг друга: «Конешно, ясное дело, ежели мне кто член какой повредит это не смешно, это я осерчаю, спору нет. А если другому — тогда смешно. А почему? — потому что я — это я, а он — это уж не я, это он.» (с. 148). Животный подход (едва ли не в прямом смысле от слова «живот») обнаруживает Бенедикт и в понимании книги: «...так про книжицы завсегда говорят: пища духовная. Да и верно: зачитаешься, — вроде и в животе меньше урчит» (с. 85). Мотив поедания пищи в «Кыси» преобразуется в интеллектуальное поедание, буквальное проглатывание книг, «съедание письма», своеобразный духовный каннибализм. У главного героя просыпается интеллектуальный (буквально) голод (с. 85). Бесконечные описательные ряды яств в доме Кудеярова — от мышиного супчика, мышей вареных254 до ватрушек, пирожков, блинов и т.д. — превращаются в такие же бесконечные ряды книг — от сказок до словарей и энциклопедий, проглатываемых героем. Слово «культура» превращается в «меню». Познание героя конкретно, воспринимается им едва ли не наощупь. Неслучайно, говоря о себе, что он «страсть как читать любит» (с. 137), «вообще искусство» любит, «музыку обожает», в действительности Бенедикт не обнаруживает знания прочитанной литературы: например, Пушкин для него — «пушкин-кукушкин», «буратина» (с. 149), или он по-голубчиковски путает Брамса и междометное «брамс!» (с. 137). Буквальное (и поверхностное) понимание героем значения слова (и буквы) обнаруживается в тех представлениях, которые связаны у Бенедикта с образом каждой конкретной буквы. «Вот буква “он”, окошко круглое, словно бы смотришь через него с чердака на гулкий весенний лес Вот “покой”, — так это ж дверь, проем дверной! А что там за ним? — незнамо А вот “хер”, али “живете” — те, наоборот, загораживают путь, не пускают, крест- накрест проход заколачивают “Ци” и “ща” — с хвостами, как Бенедикт до свадьбы. “Червь” — как стуло перевернутое» (с. 281). Как известно, каждая буква алфавита в древнеславянском языке, у истоков возникновения алфавита, имела свое значение, смысл и семантику. Азъ означал человека («я»), Буки имел значение «быть», Веди — «знать», Глагол — «говорить» и т.д. По представлениям специалистов, алфавит был так задуман и построен Кириллом и Мефодием, что заключал в себе некое смысловое (осмысленное) послание. Первые буквы алфавита складывались в суждение: «Я(азъ) буду знать(ведать) и говорить, что добро присуще(есть) живому». Буквы Р, С, Т давали наставление: «Изрекай слово истинное (твердое)». Каждая буква в отдельности имела не только свое название, но значение, смысл, а все вместе буквы были неким сводом законов, заключали в себе некие нравственные — людские — заповеди морали и нравственного поведения. Отлично зная все буквы алфавита (с. 21-22), Бенедикт тем не менее не может постичь их внутреннего содержания, смысла и значения. Внешний образ буквы рождает в нем ассоциативный ряд виденных им предметов (крюка, двери, шапки), не более того. Т.е. в том же буквальном смысле: азбуки-то Бенедикт и не знал. «Азбуку учи! Азбуку! Сто раз повторял! Без азбуки не прочтешь» — взывает к герою Никита Иваныч (с. 322). Понимание жизни и книги, к которому призывает Никита Иваныч, для истопника существуют «на разных уровнях» (с. 275). Однако примитивный (или еще юный ) «голубчик» воспринимает слова буквально. «А почему еще жизнь духовную называют возвышенной? — да потому что книгу куда повыше ставят, на верхний ярус» (с. 286). Герой-«голубчик», юноша, не умеющий абстрагироваться от конкретики, не способный подняться над текстом ради его осмысления — не готовый «воспарить», ищет книгу как материальный предмет, стремится обнаружить запись-закон, намерен найти письменное уложение, которое, с 255 его точки зрения, поможет познать и понять жизнь, ее смысл, себя («Кто я такой? Зачем?»). Он ищет истину не посредством книги и не с помощью нее. В книге он озабочен не ее содержанием, а ее наличием. «Голубчиковое» сознание Бенедикта ориентирует его на конкретность и материальность книги, на ее сюжетно-событийное содержание, но не духовное, нравственное. Понятия высокого уровня герою не доступны. Потому Никита Иваныч и восклицает: «Рано еще! Тебе рано. Ты еще азбуку не освоил. Дикий человек Читать ты, по сути дела, не умеешь, книга тебе не впрок, пустой шелест, набор букв. Жизненную, жизненную азбуку не освоил! есть понятия тебе недоступные: чуткость, сострадание, великодушие» (выд. мной. — Е. Б.; с. 270). Неодносложность (как минимум, дву-составность) героя обнаруживает себя как в плане его материально-бытовой, так и в плане духовно-моральной жизни. С одной стороны, он «причастен», на него возлагаются некие надежды, но с другой стороны — он приземленно конкретен, умения «воспарить» он (пока) не обрел. Мотив испытания (проверки) жизни нового человека максимально редуцирует значение личного выбора, поступков героя и показывает их несостоятельность. Между тем Бенедикт с его неразвитой душой, кажется, способен влюбиться. Как известно, мотив любви всегда был в русской классической литературе «прогнозическим», «испытательным», по-своему экспериментальным. Герой очарован Оленькой Кудеяровой: «Хороша девушка: глаза темные, коса русая, щеки как вечерняя заря так и светятся. Брови — дугой шубка заячья, валенки с подошвами Бенедикт только вздыхает да искоса посматривает.» (с. 24). И, «недостойный», он решается сделать ей предложение и, с согласия родителей Оленьки, женится на ней. В образе Бенедикта мотив любовного томления оказывается близким мотиву душевной тоски героя: «засвербла» у Бенедикта «внутрях ФЕЛОСОФИЯ» — «то ли летать хочется. Или жениться» (c. 53). В образе Бенедикта не противоборчески, а равновесно соединяются стремление летать и «добиться толку». Герой вновь ощущает внутри себя некое «раздвоение»: «Опять в голове раздвоение какое-то...» (с. 101). Но теперь его истоком оказываются любовные чувства Бенедикта: «Оленьки сонный образ перед глазами висит, как марь, как морок, как колдовство какое» (с. 53). Мотивы физического и духовного, физиологического и морального уравниваются автором. Толстая сознательно выводит на первый план несовершенную, примитивную, животную, звериную «душу» (одну из душ) своего героя. Умеющая опровергать привычные умозаключения, Толстая сознательно не приводит к победе в герое одного «я» над другим, «первой души» над «второй». Если классическая русская литература вела к духовному просветлению своих героев, то современный писатель в рамках иронико-сатирического (и главное постмодернистического) повествования позволяет сосуществовать обеим душам, не вступающим в противоречие внутри личности героя. Более того, писатель обобщает это «проявление», перенося его с образа одного героя на «весь род людской». По словам Никиты Иванович, не только Бенедикт — «юноша неразумный, пустоголовый, мечтательный и заблудший», но и «вся ваша порода, все ваше поколение, да, в сущности, и весь род людской» (с. 104). Обобщения в тексте столь сильны и столь универсальны, что, кажется, Толстая препарирует человека (как это делала героиня первого рассказа «На золотом крыльце сидели», рассматривая атлас строения человека), пытается «проштудировать» анатомию, отыскать загадочную русскую душу. Между тем традиция русской классической литературы сильна, почти непреодолима для читающе-пишущей наследницы толстовского рода. И в образе Бенедикта писатель все-таки задает «частичное» перевешивание, почти незаметное преобладание, доминирование материнской «генетики», мотива интеллекта (интеллигентности): что-то высоко-человеческое ожидается в герое. Неслучайно о кыси говорится, что она «тварей» не трогает, только человека «портит» (с. 102). «А почему она страшней смерти: потому что уж ежели ты помер, так все, — помер. Нету. А ежели эта тварь тебя спортит, — так с этим еще жить! А как это?» (с. 105). И хотя в данном фрагменте Толстая формально дистанцирует героя от «испорченных» кысью («каково им», «что им там внутри»; с. 105), но совершенно очевидно, что Бенедикт один из них. Толстая в одном из интервью относительно понятия «кысь» утверждала, что она не знает, «что оно значит». В другом говорила о том, что «кысь» — «это много чего.. .»256 257 Ранее уже приводилась цитата о том, что, во-первых, само слово было выдумано мужем Толстой во время стихотворной игры. Во-вторых, что слово «кысь» есть в языке коми. Между тем может быть предложена и «филологическая этимология» образа-мотива «кыси». С одной стороны, кысь действительно представляет собой (не) котю и (не) чудовище, а с другой стороны, это (не) вымысел и (не) невежество. Слово кысь сродни (ритмически и семантически) слову мысль. Мысль, которая пронизывает сознание и (по возможности) душу человека и героя. «Испорченный» мыслью, думой, сомнением герой (человек) действительно становится другим: страдающим, страждущим, совестливым, мучающимся «проклятыми» вопросами бытия — становится интеллигентом, обремененным разумом и знанием (неслучайно, мать Бенедикта напоминает ему (и всем), что она интеллигент в третьем поколении с университетским образованием). Т.е. Бенедикт «интеллигент» (если можно так назвать его в рамках «голубчикового» сообщества) в четвертом поколении. Мысль не дает ему покоя, мысль бередит его душу, мысль «коготком царапает» его сердце258. Интеллигенту не в одном поколении, человеку с университетским образованием Толстой был, несомненно, знаком памятник древнерусской литературы ХП века «Слово о полку Игореве». В университете или раньше — в семье — Толстая читала «Слово...», знала и помнила одно из характерных выражений литературного памятника: «Растекаясь мысью по древу.» Эта знаменитая фраза — одно из «темных» мест памятника — многократно интерпретировалось исследователями. Первые переводчики слова «мысь» воспроизводили его как «мышь» (иногда «белку»), бегающую по дереву. Более поздние переводчики и исследователи на основе знания законов чередования древнерусского языка (с // ел) объясняли, что лексема «мысь» есть еще не-видоизмененное временем и особенностями развития языка слово «мысль». Вероятно, в сознании Толстой, как в сознании филолога, слово «мысь» обросло различными вариантами и коннотациями, вобрало в себя многочисленные ассоциации и сохранило некую тайну, т.к. ни одно объяснение (раннее или позднее) до конца не раскрывало загадки поэтического образа (или устойчивой песенной формулы). Можно предположить, что выражение «растекаться мысью по древу» отчасти и послужило первоосновой для толстовской «кыси», усиленной и дополненной «стихотворными экспериментами» мужа-филолога, а впоследствии образностью легендарной «чуди» и кыси из языка коми. Однако Толстая, вероятно, сознательно не «упрощает» понятие и понимание «кыси» для читателя, сохраняя его таинственность и «непостижимость». «Темное место» древнерусского памятника породило «темное место» современного романа, в котором «кысь» это и мысь = мысль, и кысь/мысь = мышь, а отсюда и следующий шаг: кысь = киса и — мысь, «растекающаяся» по древу, на котором теперь и обитает романная «котя». Тайна загадочной мыси/кыси и сохранилась, и выявилась, и прояснилась, и затуманилась, но в любом случае породила новый художественный образ-мотив. И этот образ-мотив кыси получил свою жизнь в тексте Толстой как мотив мысли, душевного томления мыслью, оказался развитым и наделенным новыми коннотациями, смыслами и значениям^. Наряду с матерью Бенедикта, интеллигентом в художественном пространстве «Кыси» может быть назван и Никита Иванович259 260, музейный работник из «прежних», представляющий «общество охраны памятников» (с. 135). Как помним, он настойчиво и упорно поучает и наставляет Бенедикта, стараясь пробудить в нем разум и душу. Любопытно, что в одном из эпизодов романа Бенедикт «путает» кысь и Никиту Ивановича, принимает его за нее. «В дверь стукнули: тук-тук-тук. Бенедикт вскочил, как ударенный палкой, страшным криком крикнул: — Нет!!!!!!!!!!!! — Ах, вы заняты, голубчик? Так я попозже зайду, — из-за двери голос такой знакомый: Никита Иваныч...» (с. 102). И хотя сам Никита Иванович называет кысь «невежеством», не воспринимает ее живым существом в отличие от «голубчиков», однако сопоставление его образа и образа-мотива кыси симптоматично: оно вновь смыкает в себе мотивы интеллекта и интеллигентности, образованности и воспитания, мысли и раздумий, памятливости / музейности и вечной тоски русского характера — хандры, неудовлетворенности, совестливости. В романном повествовании в один мотивный ряд становятся — мысль — интеллект/ интеллигентность — тоска — философия — кысь. Женившись на Оленьке, оказавшись зятем в богатых хоромах Кудеяра Кудеярыча, Главного санитара, Бенедикт «первое время после свадьбы» ни в чем не нуждался, «ничего не надо было» (с. 174). А потом, будучи избавленным от необходимости «мышей ловить», добывать хлеб насущный, ему «теперь про жизнь али искусство поговорить охота.» (с. 173). Почет и уважение, богатство и власть, о которых Бенедикт мечтал, желая стать истопником, теперь обретены, но «склонность к философствованию» в герое не только не иссякла, но усилилась. Вновь (даже во сне) «будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит» (с. 177), вновь пробуждается вопрос «а я ли это?» (с. 177). Книга дает герою-«мечтателю» способ избавиться от «скуки» (с. 183), вернуть «видения» (с. 184). Мотив книги в романе Толстой имеет метафорический смысл — развернутое сравнение книги с миром. «Вот читаешь и вроде ты сразу в двух местах обретаешься: сам сидишь, али лежишь, ноги подогнувши, рукой в миске шаришь, а сам другие миры видишь, далекие, али вовсе небывшие, а все равно как живые» (с. 180). Манящие образы из прочитанных героем книг создают мотив утопической райской дали, куда герой стремится, но которая всегда остается недостижимой. А образы-мотивы райского сада, волшебной комнаты ранних рассказов замещаются в романе образом почти волшебного Красного терема, хранящего в себе книги: «полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах. Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал» (с. 292). Мотив книги, сформированный образами-мотивами утопической дали, книжных мечтаний-грез, оказывается заместителем мотивов детства, воспоминаний, мечты, фантазий героев ранних рассказов 1олстой. Как отрицание обыденной жизни прочитывается сравнение «книжной» и «настоящей» жизни в романе. Традиционный сквозной мотив ранней прозы Толстой — уход героя в мир грез — трансформируется, но сохраняется и в романном повествовании «Кыси». Знаком ценности книг как сокровищ является их гиперболическая множественность, практически неисчислимость: «все полки, полки, полки, а на полках-то все книги, книги, книги!» (с. 188). Различные описания и эпитеты передают возвышенные эмоциональные оттенки отношения к книге: «мудрая», «старая», «интересная», «ох, хорошая», «ох, полезная», «таинственная», «святая», «лучшая», «звездная», «редчайшие», «излюбленные», «чистая», «светлая», «золото певучее», «обещание», «мечта», «зов дальний» и др. Книга избавляет героя от одиночества и от скуки, но постепенно она заменяет ему реальную жизнь. В столкновении мотивов мечты/фантазии и действительности не действительность теснит мечту, как это было в ранних рассказах Толстой, а мечта («видение») вытесняет действительность. Теперь Бенедикту ничего «не надобно»: «Все у Бенедикта в книгах и ветер морской, и луговой ночи беззвездные и ночи страстные, ночи бархатные и ночи бессонные! Ничего ему не надо, все тута!» (с. 204). Даже любовь женщины (жены или возлюбленной) теперь не тревожит героя: «красавицы эти, что меж страниц платьями шуршат, из-за ставень выглядывают все радостно кидаются в объятия избраннику, а избранник-то кто же? избранник — Бенедикт» (с. 205). Однако в какой-то момент библиотечный запас Кудеяра Кудеярыча иссякает. 1 ерой 1 олстой «пробовал прежние книги перечитывать, да это же совсем не то. Никакого волнения, ни трепета, али предвкушения нету. Всегда знаешь, что дальше-то случилось» (с. 266). Мотив зачарованности книгой превращается в мотив искушения книгой, одержимости книгой. Образ Бенедикта связывается с мотивом чернокнижия — колдовской силой слова. Жажда новых книг делает героя требовательным, порывистым. Кажется, в нем проснулась душа. «Отпала, говорю, вся вязкая тяжесть, — только порыв! только душа! Книга. Позвала, поманила.» (с. 282). Однако от нехватки книг у героя «сердце ослепло» (с. 222): он решился вступить в отряд санитаров и приступил к изъятию книг, связанному с насилием и убийством, т.е. следствием этого взлета души стала смерть человека в голубчике, но активизировалась его звериная сущность. В преддверии возможного наслаждения книжными богатствами Красного терема Бенедикт незаметно для себя передает свои ощущения в образах и деталях, которыми раньше описывал кысь: «Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой . Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели . Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить!» (с. 292). В главе «Фита» в конце романа тесть Бенедикта прямо назовет героя кысью: «Кысь-то — ты! Ты и есть... Самая ты кысь-то и есть...» (с. 313). Бросившись вон из горницы, герой пытается убедить себя: «Нет, я человек! Человек я!..» (с. 313), но вскоре и сам осознает правоту тестя: «Нет, я не кысь...» (с. 315). И возникает слово-скреп: мука, чуть ранее использованное применительно к кыси («Мука ей, мука.»; с. 102). Описание Бенедикта, его движений к концу романа создается глаголами, характеризующими его как животное, а не как человека: «озирался, вытянув шею», «повернул голову», «лучше чуял», «длинным прыжком прыгнул к полкам», «уши прижать», «ноздри раздулись» (c. 300). И одновременно описание зверя-человека накладывается на образ и поведение кыси, которое уже давалось в тех же выражениях прежде. Заметим, что после убийства первого «голубчика» Бенедикт находит себе оправдание: «да кысь-то напугала Я и промахнулся!» (с. 223). Понятно, что герой был испуган, но в пространстве «голубчиковых» жизненных обстоятельств своим объяснением страха он еще раз подводит к мысли о том, что он сам и есть кысь, что кысь он носит (как, вероятно, и каждый) в себе самом. Герой (еще) не осознает кыси в себе. Но он сам с собою начинает все явственнее разговаривать на разные голоса. Один голос жалуется и оправдывается: «Я не хотел, нет, нет, нет, не хотел, меня окормили, я хотел только пищу духовную Это все она — нет ей покою... Испортила меня, а-а-а-а, испортила Мука мне!..» (с. 312). А другой голос опровергает и обвиняет: «...Как же? Разве не бродят в тебе ночные крики, глуховатое вечернее бормоталово, свежий утренний взвизг? Вот же оно, слово, — не узнал? — вот же оно корячится в тебе, рвется вон! Это оно! Это твое! » (с. 314). 1 ерои, увлеченный поиском новой книги (книг), захваченный «видениями», страстью к книгам, а не жизнью, все более склоняется только к одной части своей души, к «одной из душ». Мотив-образ кыси — мысли в итоге — приводит героя не к вочеловечению, не к торжеству мечты-мысли, а к озверению, к рабству, одержимости идеи-мысли и в результате трансформируется в мотив раздвоения личности, безумия. В финале романа герой встает перед роковым испытанием, перед решающим выбором. Дойдя до половины своего жизненного пути, он сталкивается с нравственным выбором: «Кого будем спасать из горящего дома?» (с. 143) — «голубчика» или книгу, «прежнего» или книгу, друга или книгу, близкого тебе человека или книгу, себя или книгу, свою душу или книгу? Выбор для «голубчика» однозначен: я и книга. Я. И хотя герой выражает «протест» против казни Никиты Иваныча, не чужого ему человека («Не позволю казнить Никиту Иваныча, что такое?!», с. 312), но его протест сродни бунту «маленького человека» русской литературы: то ли маленькому кулачку Евгения из «Медного всадника» — «Ужо тебе...», то ли «призрачного» бунта Акакия Акакиевича из «Шинели», а может быть, и бунта тихого Тихона из «Грозы» Островского, направленного против матери: «Маменька, вы ее погубили. Вы, вы, вы.», как в случае с Бенедиктом — «Вы, папенька. а вы, папа.» (с. 312-313). Правда, у «бунта» Бенедикта есть и другая параллель, «протест» Льва Львовича, из «диссидентов»: «.сейчас главное протестовать, главное сказать: нет!» (с. 272). Однако из разговора Никиты Иваныча и Льва Львовича становится ясно, что протест диссидентствующего героя бессмыслен: «— Я сказал: нет — И не пошли? — Нет, почему, я пошел. Меня вынудили. — Вы протестуете, но ведь пошли? — А вы видели такого, чтоб не пошел?..» И протест Бенедикта таков же, примерно той же «человеческой» природы. Хотя истопник Никита Иваныч близок ему, оказавшись перед нравственным выбором, Бенедикт выбирает себя и свою страсть, книгу. При этом прикрывается «человеческими» же благовидными суждениями о жертвенности, о спасении, 0 чести: «Надо, Никита Иваныч. Искусство гибнет со страшной силой. Вам, Никита Иваны, вот, стало быть, и выпала честь принести жертву» (с. 318). Мотив жертвенности в романе «Кысь» по своему происхождению не только отлитературен, интертекстуален, но и метатекстуален: это и знаменитая жертвенность, к которой призывала русская литература, например, через «вечную» Сонечку Мармеладову Достоевского, это и искупительная жертвенность интеллигенции в отношении к революции и народу, приятие и осознание которой звучит в стихах (и особенно публицистике) А. Блока и Б. Пастернак^. Однако в романе Толстой этот мотив приобретает иное звучание: становится воплощением ненужной, не-спасающей, мнимой и бессмысленной жертвенности. Оказавшись перед выбором, извечным выбором русской классической литературы, в противовес традиции герой Толстой выбрал «себя любимого». «Проплакавшись давеча на холме, в хвощах, проговоривши сам с собою — а словно бы и другой кто присутствовал — Бенедикт прояснился и укрепился духом так что и этот выбор он сделал сразу, без оглядки: искусство дороже.» (выд. мной. — Е. Б., с. 319-320). Становление героя, кажется, идет в этом направлении: искусство. Но по сути героем избрано не слово, не искусство, а предательство. Зрелость настигает его на уровне нравственного несовершенства, аморальности. Бенедикта-предателя Толстая не делает схематичным и однозначным. Во время казни герой испытывает сочувствие к Никите Иванычу: «.дышать было легко, то есть было бы легко, кабы не слезы. Бенедикт стоял впереди толпы, сняв шапку; ветерок играл остатками его волос, сдувал влагу с глаз. Жалко было обоих, — и Никиту Иваныча, и пушкина» (с. 318), «ведь слезам не прикажешь, текли сами» (выд. мной. — Е. Б., с. 320). Бенедикт совершает предательство, но он начинает сострадать, проявлять признаки милосердия, о 1 Вспомним мотив «вечной» Сонечки в рассказе Толстой «Соня». котором говорил истопник. Он предал, он Иуда, но, кажется, его есть за что пожалеть. Хотя, в отличие от Иуды, герой-голубчик не повесится. Логоцентрическая концепция русской литературы и русской ментальности «Вначале было слово...», любимая Толстой, ею же и подвергается сомнению. Книга способна помочь в постижении таинства бытия, но она не может заменить процесса познания жизни. Толстая признает важность книги, но не абсолютизирует ее. Книга могла бы помочь, но в случае с Бенедиктом не помогает герою в постижении «азбуки жизни», постижению подлинной человечности, «нравственного закона внутри себя». Бенедикт должен был написать собственную книгу — книгу своей жизни, что по сути и представляет собой роман «Кысь». Каждая глава в нем названа 1олстой определенной буквой алфавита, причем в название главы вынесено значение буквы, а не ее обозначение: не А, но Аз (я), не Д, но Добро, не О, но ОН, не С, но Слово и др. И названия этих букв в той или иной степени соответствуют содержанию главы : в «Аз» происходит знакомство с героем; в «Буки» рассказывается о его житье-бытье; познание герою несет Никита Иваныч, сведения о котором представлены в главе «Веди», и т.д. Однако прав был главный истопник, когда говорил о том, что буквы в книге жизни (Бенедикта) перепутаны — расположение глав не во всем соответствует старославянскому алфавиту. Примерно во второй половине романа буквы начинают «путаться» («перепутаны ее страницы»), порядок букв и глав нарушается: глава «Ща» оказывается раньше не только главы «Ша», но и главы «Ци» и «Червь», «чужие» буквы («и буквы не наши») появляется в общем строе — например, пресловутая буква «Фита» (наряду с буквой «Ферт»). Буква (и соответственно) глава «Земля» вообще оказались пропущенными. Возможно, чтобы не путать с «Зело» (два слова с 1 «Сначала я хотела главы просто пронумеровать. Но показалось скучно. Потом решила, что раз роман про книгу, так и сделаем из него книгу. Расставив эти буквы я обнаружила, что их имена — аз, или глагол, или покой — каким-то образом — не полностью, но заметно — отражаются в тексте главы. Своего рода мистика.» (Толстая Т. Мюмзики и Нострадамус. С. 335). одной буквы «З»; но при этом буквы Ферт и Фита присутствовали в оглавлении обе). Но, возможно, мотивация лежит и глубже: «Земля» означала «край», «страна», «народ» и в своем цифровом значении («7») была воплощением духовного совершенства. Однако ни в реальном мире, ни в пространстве романа совершенство не достигнуто (и не достижимо). Может быть, поэтому Толстая и выпустила эту букву-главу в расчете на внимательного читателя, в любом случае — цельного и стройного сюжета в этой книге-жизни нет. Образ-мотив прочитанной, но непонятой «книги бытия» героя, где «дик и невнятен алфавит», символизирует мутацию собственно бытия. Вместе с тем заметим, что главы книги Бенедикта соединяются отнюдь не по принципу постмодернистского пастиша или коллажа. Главы предсказывают, уточняют, комментируют друг друга, образуя целостный текст. В результате роман-книга героя представляет собой своеобразный пазл, которому присуща изначальная, но временно разрушенная, забытая целостность. При этом в романе два различных действия — писать и читать книгу — по сути, оказываются тождественными. Поскольку текст — зафиксированная в слове память, то воспроизведение текста или его создание (сотворение) объединяются общим принципом — процессом воспоминания (вариант мотива памяти), для которого свойственно нарушение хроникального развития сюжета. «Отрицание» и «надежда» спорят в сознании Толстой, и та же литературность позволяет писателю завершить роман оптимистично. «Кончена жизнь, Никита Иваныч, — сказал Бенедикт не своим голосом. Слова отдавались в голове, как в пустом каменном ведре, как в колодце...» (с. 323). Охваченные пламенем костра, на котором должен был погибнуть Никита Иваныч, сгорели многие дома Федор-Кузьмичска, но (главное для Бенедикта) сгорел и Красный терем, главное хранилище книг «голубчикова» сообщества. «К вечеру Бенедикт огляделся пустыми глазами: равнина еще курилась сизыми дымками, но огонь был сыт и улегся» (с. 322). В финале романа, по сути, последнего художественного произведения писателя, иначе начинают прочитываться и мотивы ранних рассказов Толстой. Так, мотив огня, пламени небесного, воплощающего жизненную силу, энергию поиска счастья («Соня», «Огонь и пыль»), приобретает в «Кыси» амбивалентный смысл — несет идею разрушения, уничтожения, кары небесной. Оказалось, что «рукописи горят». «Кончена жизнь...» Между тем в традиции долготерпеливого русского человека («толстовца», с. 271) Никита Иваныч ответствует: «Кончена, — начнем другую, — ворчливо отозвался старик» (с. 323). Жизнь книги закончилась в мире романа Толстой, но жизнь «человеков» продолжается. Простивший предательство Никита Иваныч, «вознесся», «воспарил» к небесам (с. 324). При этом заключительная фраза героя — ответ на вопрос «Так вы не умерли, что ли? А?.. Или умерли?..» (с. 324) — звучит так: «А понимай как знаешь!..» (с. 324). И со всей очевидностью эта фраза бросает отсвет на понимание всего романа, в том числе и понимание роли книги в жизни человека. И человек, и жизнь, и Книга, и законы «как жить», по наблюдениям автора, — двойственны, неоднозначны, противоречивы. И каждый понимает их «как знаешь.» (с. 324). Неслучайно цитата, завершающая повествование Толстой, тоже толстовская, но уже из Н. Крандиевской-Толстой, прабабки современной писательницы, и она тоже подтверждает понимание двусоставности человеческого духа — который, в ее представлении, «.и нищ, и светел» . Как ни странно, герой «Кыси» Толстой в конечном итоге оказывается в ряду не «маленьких героев» Гоголя (например, уже упомянутого переписчика Акакия Акакиевича Башмачкина) , а «новых» героев русской 1 Крандиевская Н. Избранные стихотворения //krandievskaya.narod.ru/Krandievskaya.htm 2 «Маленьким человеком» в романе Толстой, как ни странно, оказывается «большой» Федор Кузьмич. Застигнутый Бенедиктом и Главным Санитаром в Красном Тереме, в прямом смысле «загнанный в угол», наиглавнейший мурза произносит очень-гоголевскую классической литературы. С целым рядом оговорок и условностей, но Бенедикт оказывается в ряду Базарова или даже Раскольникова (как вариант, может быть, его «двойников» Лужина или Свидригайлова). Хотя окончательный (или предварительный?) выбор, который делает (за)главный герой повествования Толстой, оказывается иным, чем у героев классической русской литературы. Толстая действительно пытается проникнуть в таинство «русской загадочной души». Но в отличие от классиков XIX века, ищущих и воплощающих в своих произведениях идеал (даже осознавая, что идеала нет в реальной жизни), Толстая уже не идеализирует литературу и литературного героя, она отказывается от понятия «хороший / плохой», «положительный / отрицательный». В человека (и в себе самой) она видит разные начала, «несколько душ», которые при всем их несовпадении мирно сосуществуют в пределах одной человеческой личности и выходят наружу при тех или иных обстоятельствах («полной тревог и обмана жизни», с. 123). Писатель видит и понимает порочную и неоднозначную природу человека, видит слабые и сильные стороны человеческой натуры, но в качестве героя своего произведения избирает того, кто способен «осознать». Совершить ошибку (ки), но «осознать» (может быть, не теперь, но в будущем, за пределами романа). Природное, животное, звериное начало человека не пугает Толстую. «Человек — он не без изъяну. У того хвост, у того рога, у того гребень петушиный, чешуя, жабры... Морда овечья, да душа человечья» (с. 161). Она просто признает и констатирует его наличие. Отсюда ее герои не просто свиньи, собаки, рыбы, жабы, мыши и др., чьими чертами («последствиями») наделены «голубчики», не просто «рыла зверообразные» (с. 52), но звери в самом широком (прямом и переносном) смысле слова. Неслучайно одно из фразу, «угадываемую» знакомую фразу Акакия Акакиевича: «Зачем вы меня...» (у Толстой она звучит как «Зачем вы меня. ссаживаете?», с. 298). интервью о «Кыси» Толстая завершает словами из известного фильма Н. Михалкова «Господа, вы звери! Вы звери, господа!» Таким образом, анализ романа «Кысь» на уровне сюжета, системы персонажей, тематических оппозиций, мотивной организации, языка позволяет сделать вывод о связи романа с поэтикой всего толстовского творчества. Сюжетное повествование о поисках разгадки сущности человека, смысла его существования и способов преодоления земных природных законов жизни и смерти прослеживается от ранних произведений до последнего художественного текста, хотя и обнаруживает некоторые трансформации, в частности, в мотивной системе. Судьба главного героя романа традиционно для прозы Толстой тесным образом связана с мотивами (само)познания, (со)творения, поиском истины, превращения и др. Однако в отличие от мотивов ранних рассказов, организующих жизненный путь героев, в «Кыси» мотивы наполняются антитетичной семантикой: взросление ^ невзросление героя, познание ^ непознания самого себя, людей и окружающего мира, обретение истины ^ не обретение, развитие ^ деградация. Изменение мотивной семантики в романе символизирует, по Толстой, катастрофичность современного этапа человеческого и исторического развития. На новом этапе жизнетворчества Толстой меняется ракурс изображения традиционных для писателя мотивных оппозиций: старого и нового, дикого и культурного, творчества и имитации, варварского и цивилизованного, интеллекта и примитивности, памяти и беспамятства, прошлого и настоящего. Если в ранних рассказах писатель акцентировал внимание на творческой способности человека, на силе разума, духа/душевности, жертвенности, власти памяти, то в романе «Кысь» Толстая иронически констатирует их утрату и аннигиляцию. Отказ автора от надежды на лучшую жизнь, на торжество разума, которые оказались тщетны и сменились (постмодернистичным) осознанием 1 Толстая Т. Мюмзики и Нострадамус. С. 337 — фраза из фильма «Раба любви» (1975). поражения человеческого рассудка, его неполноценности обнаруживается в поэтике Толстой через трансформацию сквозного в ее прозе мотива мечты. Лейтмотив мечты, смыкаясь в романе с мотивом книги, постепенно десакрализуется, заменяется иронической оценкой мечты и книги (сравнение чтения с едой) и в финале приобретает значение безумной одержимости. В прозе Толстой, таким образом, прослеживается переход от мотива мечты/фантазии/грез (ранних рассказов) ^ через мотив сна, сомнамбулизма («Сомнамбула в тумане») ^ к мотивному ряду кыси-мысли-безумия в романе «Кысь». Мотив «детскости», детства в романе разрастается, усложняется. В «Кыси» прежде всего он организует ранний период развития мира вообще, цивилизации в целом, условное пространство великого неразумия или незнания. Детство оказывается некой знаковой проверкой на жизненность общества и самого человека как существа, в первую очередь, социальнокультурную. Мотив детскости изначально (в рассказах) заявленный как положительный, светлый, волшебный, созидающий переходит (трансформируется/заменяется) в романе мотивом «детскости» ^ «незрелости» ^ «невежества», буквально животного, темного, неразвитого и воспринимается разрушающим началом человеческой личности. Мотивная дихотомия «память — забвение» является одной из доминант в романе «Кысь» и приобретает многоаспектный характер. Мотив памяти в романе оказывается и способом достижения (восстановления и сохранения) персональной и культурной идентичности, и категорией нравственной оценки, и необходимой основой творчества. Невольное или осознанное отрицание или искажение памяти, забвение, влечет не только личностную деградацию, неизбежную трансформацию настоящего (в т.ч. культурно-исторического пространства), но и прогнозирует невозможность осуществления будущего. Проблема преодоления хаоса, обретения бытийной целостности, реализованная в романе мотивами становления/превращения, испытания главного героя, поиска книги бытия, где сказано «как жить», в конечном итоге оказывается нерешенной или незавершенной. Толстая, отвечая в своем творчестве на главный вопрос «Что такое человек?»261, не приходит к однозначному выводу, лишь акцентирует тот факт, что человек несовершенен, неоднозначен, двойствен и даже подлежит мутации. Таким образом, соположение и взаимодополнение, интеграция (а не простая сумма) устойчивых мотивов прозы Толстой делают повествование «Кыси» в высшей степени многомерным, усиливают взаимное резонирование художественных образов и мотивов в тексте. Мотивы познания, творения, превращения, испытания, поиска истины, памяти-забвения, книги и др. выступают в романе (и в прозе Толстой в целом) как комплекс онтологических, антропологических, гносеологических и аксиологических категорий.
<< | >>
Источник: Богданова Екатерина Анатольевна. Мотивный комплекс прозы Татьяны Толстой. 2015

Еще по теме ГЛАВА III Образ-мотив кыси-мысли и сопутствующие мотивы в романе «Кысь»:

  1. Мотивы, связанные с нарушением опредмечивания потребностей 7.2.1. Мотивы-«суррогаты»
  2. Глава I Мотив и сюжет
  3. ГЛАВА X ДО КАКОЙ СТЕПЕНИ МЫ ПОДВЕРЖЕНЫ ОШИБКАМ НАСЧЕТ ДВИЖУЩИХ НАМИ МОТИВОВ
  4. ГЛАВА 4 В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО КОВЧЕГА (по мотивам книги Г. Хэнкока «Знак и печать»)
  5. МОТИВ
  6. 9.1. Мотивы человека и их формирование
  7. Л.Н. Целкова МОТИВ*
  8. 1 . Мотивы психопатической
  9. Ситуационно-импульсивные мотивы
  10. 7.5. Суггестивные (внушенные) мотивы
  11. 12.3. СТРУКТУРА МОТИВОВ ТРУДОВОГО ПОВЕДЕНИЯ