Конечно, вначале эта тенденция была далека от всякой возможности осуществления. В самом деле, Муссолини не мог думать о войне с Францией и Англией за господство на Средиземном море, да и не хотел такой войны. И если он высказывался за пересмотр договоров и время от времени делал угрожающие или презрительные заявления в адрес великих держав, то с 1922 по 1935 г. он все же всегда оставался в пределах «западной цивилизации». Конечно, не было простым комплиментом его высказывание в интервью одной парижской газете в 1927 г., где он различал степени культурной и человеческой близости и отмечал теснейшее отношение итальянцев к французам, в то время как немцы находятся за англичанами, уже недалеко от русских, от которых, к примеру, итальянцев отделяет «пропасть»397. Направленность его собственного взгляда на Лондон и Париж, преобладание в его чтении французских и английских произведений вполне подтверждают это суждение. И он никогда не доходил до того, чтобы отделить фашизм от Запада идеологической пропастью; напротив, он без стеснения причислял к фашистским все тенденции в западных странах, направленные на усиление государственного авторитета, ограничение забастовок, контроль над экономикой. Именно на этом основывалась его популярность во всех консервативных кругах Европы: фашизм казался им неким туземным рецептом против недугов западной культуры, далеким от странной неумеренности немецкого национал-социализма. Они не опасались или не знали, что образование и образ мыслей Муссолини были западными лишь в своем обширном поверхностном слое, а корни его — Маркс и Ницше — были немецкими. Естественным синтезом диктатуры развития и войны должно было быть колониальное предприятие в крупном масштабе. Но мир был поделен, старые колониальные державы лишь с трудом отстаивали свои владения, и Муссолини никак не мог рассчитывать на их согласие. Ситуация изменилась, когда в Германии пришел к власти национал- социализм. Это как по волшебству изменило значение Италии для мировых держав, а вместе с тем — их готовность к предоставлению концессий. Но это собы тие изменило ситуацию также в принципиальном смысле, и можно было попытаться использовать ее и политически. Необычность и опасность национал-социализма Муссолини ощутил острее, чем большинство государственных деятелей Запада. Вот как он охарактеризовал его в 1934 г.: «Расизм на 100 процентов. Против всего и против всех: вчера против христианской цивилизации, сегодня против латинской цивилизации, завтра, если удастся, против цивилизации всего мира... опьянен неотвязной похотью к войне»398. Несколько позже он сопровождает шутку по поводу мнимой чистоты германской расы примечательным взглядом на некоторые неизбежные следствия этой расовой доктрины (которую он вместе с тем объявляет «еврейской»): «Посмотрим, удастся ли нацизму сделать из этого расово чистое стадо. При самых благоприятных предположениях... на это потребуется шесть столетий расовых браков и не меньше расовых кастраций»399. Если эти высказывания правильны, то из них неизбежно следует, что нацио- нал-социализм — не что иное, как самая радикальная форма того «германизма», к которому он еще в юности питал отвращение, с которым сражался в мировую войну и на который всегда смотрел после войны с недоверчивой бдительностью400. В таком случае, если «западная цивилизация» все еще оставалась наивысшей ценностью, начало мировой войны было неизбежно, и на этот раз надо было довести ее до радикального завершения, чему ранее помешали социалисты и вильсонианцы401. Но тогда Муссолини мог еще обосновать это понятие цивилизации и верить в него. После 15 лет национал-фашизма это стало трудно или невозможно. В одном человеке соединялись теперь два несовместимых подхода — подхода разных периодов его развития. Основатель фашизма очевидным образом полон гордости, поскольку «его» принципы одержали верх в большом государстве: «Вот другая большая страна, создающая унитарное, авторитарное, тоталитарное, то есть фашистское, государство, с некоторыми акцентами, которых фашизм мог избежать, потому что он действовал в иной исторической среде»402. И к этой' гордости примешиваются мотивы восхищения. В статье, анонимно опубликованной в «Пополо Д’Италиа» 26 февраля 1935 г., он удивленно и растроганно пишет об успехе национал-социалистической кампании за повышение рождаемости: «Факт заключается в том, что немецкая нация ответила на призыв... это доказывает, что Германия не хочет покончить с собой, как скупые старческие народы Запада, а верит в свое будущее»403. Поскольку в предыдущие десять лет Муссолини ничем не занимался так много, как демографической проблемой, и ничем не был так разочарован, как неудачей попыток ее решения, очень вероятно, что в этом состоял решающий мотив его сближения с Германией. И если речь идет не о конфликте высших и низших цивилизаций, а о борьбе жизнеспособных и упадочных народов, то надо выбрать, на чью сторону правильнее встать в решающей схватке, которая отодвинет на задний план все другие, менее важные и временные расчеты. Но Муссолини не принял решения, а лишь воспользовался случаем для «маневра» в узконациональных интересах — захвата Эфиопии. Несомненно, он хотел использовать напряженное положение мировых держав, чтобы добиться их согласия. Конечно, он потерял уже тем самым свободу выбора в своей игре. Успех дол жен был связать его с Англией и Францией, потому что без их согласия он не мог бы удержать новую колонию. Даже полная победа в союзе с Гитлером обесценила бы все жертвы и усилия похода в Эфиопию, поскольку в этом случае Италия получила бы в свое распоряжение гораздо более подходящие области вблизи метрополии. Маневру должны были послужить римские переговоры с Лавалем в январе 1935 г., а также соглашения в Стрезе. Муссолини не получил формального согласия, но имел основания рассчитывать на терпимость404. И вот произошло нечто, напоминающее события 1921 и 1922 гг.: так же как скуадристы Муссолини разбили тогда безоружного противника при благожелательном нейтралитете государственной власт, армии и маршалы Муссолини с октября 1935 по май 1936 г. завоевали с помощью всех технических средств, при самом бесчеловечном ведении войны405, беспомощную страну, не имевшую даже ни одного боевого самолета, в то время как некоторые великие державы с колебанием применяли «санкции», сами опасаясь, как бы они не возымели успеха. Это была последняя в европейской истории колониальная война и, может быть, именно поэтому самый жестокий и целенаправленный в этой истории акт захвата — основание «империи», возникновение которой нисколько не было похоже на историю вызывавшей зависть английской империи. Муссолини сопровождал войну то старыми речами о «цивилизаторской миссии», то более современными рассуждениями о «жизненной необходимости». Когда 9 мая 1936 г. он провозгласил «возрождение империи на судьбоносных холмах Рима» («1а riapparizione delTImpero sui colli fatali di Roma»)406, неистовый восторг его народа достиг апофеоза407. Был ли когда-нибудь баловень судьбы, сравнимый с Муссолини? В 1921 г. внутренний паралич превосходивших его силой противников привел его к победе фашизма, в 1922 г. изоляция местных партийных руководителей («расов»141) доставила ему господствующее положение, на которое его заслуги перед партией не давали ему права, а в 1935 г. нависшие над миром облака будущего конфликта позволили ему благополучно завершить последний колониальный захват. Но точно так же, как его враги в 1920 г. не поняли веления исторического момента, он не понял его теперь. Он добился такого, о чем за несколько лет до того не мог и мечтать, и теперь наступило время закрепления и защиты. Его проницательность должна была подсказать ему, что Италия может удержаться лишь вместе с несколькими партнерами, а сам он может сохранить свое положение лишь как несравненный и единственный в своем роде. Двойственный союз с гораздо более сильной и неудовлетворенной страной — и с гораздо более последовательным и узким человеком того же типа — со временем неизбежно должен был погубить его вместе с его государством, какими бы блестящими ни были первые успехи. Но эта проницательность носила штатский костюм, уже давно бывший не по вкусу Муссолини. Против нее были сильнейшие стороны его существа: вера в жизнь и в войну как ее высочайшее испытание, опьянение величием, неспособность сдерживаться, предпочтение больших перспектив. Конечно, он вряд ли сам принимал всерьез созданный им самим миф о «гнусной осаде»408. Западные державы не особенно затрудняли ему обратный путь, да и сам он вначале не отказывался делать намеки и предложения. Он давал понять, что Италия стала теперь консервативной страной, что ее новое сближение с западными державами не только желательно, но и необходимо409. Но это нельзя было устроить сразу, а терпение никогда не принадлежало к добродетелям Муссолини. С середины 1936 г. участились визиты в Рим высших национал-социалистических деятелей: это были Франк, Ширах, Гиммлер, Геринг, Вернер фон Блом- берг. Конечно, их мундиры несравненно лучше подходили к картине массового фашистского собрания, чем неприметные костюмы западных государственных людей. Муссолини дал свое первое интервью «Фёлькишер беобахтер», и точно так же, как прежде связь с националистами, связь установилась здесь через мост антибольшевизма. Очень рано и без настоящей необходимости он говорит об оси «Рим — Берлин»410 и делает недвусмысленные намеки на требования, которые он намерен предъявить западным державам, особенно Франции. Теперь он окончательно вступил на путь итальянских националистов, в конечном счете всегда думавших о союзе с динамичной Германией для раздела мира, против отживших свой век богатых западных наций. Но он умел соединить этот путь (исходя из московских процессов) с перспективами, менее обычными для националистов и составлявшими его собственный, личный триумф: «Звезда Ленина, отныне угасшая, опускается за горизонт, в море бесполезно пролитой крови, между тем как все выше поднимается в небо плодоносное и сияющее светило Рима»411. Ему могло казаться, что в блеске своего несравненного престижа он может теперь спокойно совершить поездку в Берлин. Но эта поездка оказалась последним независимым шагом его путай