Национал-фашистская тоталитарная диктатура развития
Лишь теперь, более чем через два года после назначения Муссолини премьер- министром, происходит тотальный захват власти, но и это делается не по заранее составленному плану, а последовательными рывками, занявшими два года. Этот процесс подгонялся покушениями на Муссолини; последнее и самое серьезное по своим последствиям (в Болонье) дало повод к ряду вопросов и до сих пор недостаточно выяснено360. С начала 1927 г. можно считать «фашистскую Италию» сконструированной, а последующие годы укрепили этот режим; решающий вклад в это внесли Латеранские соглашения. Очень тяжелым испытанием его прочности был мировой экономический кризис, который удалось выдержать без серьезных потрясений — не в последнюю очередь благодаря новым методам управления. Все же этот кризис был одной из причин, вызвавших колониальную войну с Эфиопией. Если бы он был ее единственной причиной, то она стала бы не завершением эпохи, а ее кульминацией, в чем и состояло намерение Муссолини361. Но поскольку различные причины изменили положение Италии и образ мыслей Муссолини, можно считать концом этого периода начало 1935 г. После переходного периода, примерно в два года, Муссолини оказывается в ситуации, совершенно отличающейся от предыдущей, хотя по блестящему началу ее лишь очень проницательный взор мог бы предвидеть жалкий конец. Описанный период занимает второе место по продолжительности, а также второе место по везучести в политической жизни Муссолини; его важнейшим событием было, несомненно, установление того, что называется тоталитарным режимом. После 3 января Муссолини больше не сопротивляется «полному, всеобщему возобновлению»362 фашистского действия, чего так долго требовали его экстремисты. Скуадризм снова поднимает голову и вступает в спор с противниками на свой лад363. Вновь назначенный генеральный секретарь Фариначчи принимается со всей энергией своего фанатизма за «маттеоттезирование»137, усиливает «революционную непримиримость» фашизма, угрожает противникам «третьей волной» и попросту отказывает антифашистам в праве считаться итальянцами364. Вскоре оппозиция теряет всякую свободу действия; если вначале довольствуются беззастенчивым изъятием ее газет, то после покушения в Болонье все враждебные режиму газеты запрещаются, учреждается специальный верховный суд, наказание «confino» (изгнанием на отдаленные острова) превращается в превентивную меру, произвольно применяемую префектами практически без права обжалования и контроля365. Конечно, даже потенциальные противники должны были жить на скалистых островах, поскольку Муссолини, с его «яростной тоталитарной волей»366, давно уже отказал всем партиям в праве на существование и хотел превратить нацию в «гранитный» или «монолитный» блок. По-видимому, он забыл, что лишь два года назад Италия без оппозиции, без борьбы общественных и духовных сил представлялась ему «невыносимой». Теперь он говорит, что оппозиция в таком режиме, как фашистский, нелепа и излишня; всю необходимую оппозицию он найдет в своей груди и в сопротивлении обстоятельств367. В самом деле, не только оппозиция, но и государство находится в нем. Часто цитировавшуюся формулу: «Все в государстве, ничто вне государства, ничто против государства» («Tutto nello Stato, niente al di fuori dello Stato, nulla contro lo Stato») не следует понимать как этатистское противопоставление государства всему частному, индивидуальному или коллективному. Это государство, напротив, характеризуется тем, что оно не может быть строго отделено от партии или противопоставлено ей: государственный аппарат и партийный аппарат — это орудия власти в руках Муссолини, причем партия, ввиду ее большей современности, а также ввиду ее идеологических достоинств, из года в год приобретает все большее значение. Законодательство, закрепившее «муссолинизацию» государства,— это так называемые «Leggi fascistissime»138; не случайно их создателем был Альфредо Рокко. «Законы об обороне»368 вводят специальные суды, устанавливают верность режиму как критерий отбора государственных служащих, отказывают эмигрантам в гражданстве, запрещают тайные общества и допускают административное преследование не только за нежелательные политические действия, но также за намерения, мысли и разговоры. «Законы о конституционной реформе»369 делают главу правительства начальником министров, превращают парламент в партийное собрание, отождествляют в практическом смысле исполнительную и законодательную власть, возвышают Большой фашистский совет до уровня могущественнейшего государственного органа. «Законы о социальной реформе»370 учреждают «корпоративное государство», о котором было написано бесчисленное множество книг и природу которого можно описать единственной фразой Муссолини: «Мы контролируем политические силы, мы контролируем моральные силы, мы контролируем экономические силы, и таким образом мы находимся в корпоративном фашистском государстве»371. Корпоративизм — это система партийного государства, доставляющая в распоряжение своего вождя рабочую силу как «повинующуюся массу»372. В совокупности эти законы дают Муссолини положение, не имеющее прецедентов в истории конституций. Его можно даже сравнить с положением Гитлера, поскольку Большой совет должен быть «выслушан» по вопросу о наследовании трона, но только Муссолини созывает Большой совет и устанавливает его повестку373, так что дуче держит в руках жизненно важные интересы монархии, не говоря уже о том, что король так же лишен права инициативы, как парламент. Даже верховное командование армией со стороны короля становится чисто номинальным правом, как и теоретическая возможность отказать в подписи и тем самым не «санкционировать» какой-нибудь закон. Гинденбург имел гораздо больше власти по отношению к Гитлеру, чем итальянский король по отношению к Муссолини. Муссолини не решился лишь посягнуть на существование института монархии, и здесь, в отличие от Гитлера, ему не могла помочь смерть главы государства. И если у королевского двора были предпосылки стать трудно уязвимым центром кристаллизации враждебных режиму сил, способных выступить в подходящий момент, то эта возможность смогла реализоваться лишь гораздо позднее (значительно позднее, чем это произошло в Германии 20 июля). Более своеобразно и более значительно отношение фашизма к католической церкви — первоклассной моральной силе, которая сама «тоталитарна» и, как можно подумать, должна вегу пить в непримиримый конфликт с любым тоталитарным притязанием иного рода. Но не следует смешивать различные формы тоталитаризма: это слишком неопределенно. В самом деле, «тоталитарность», обращающаяся к человеку вообще, присуща любой религии, любому мировоззрению и любому воззрению на жизнь, в том числе и либерализму. Но только в случае либерализма эта форма и в самом деле чисто формальна, то есть не подлежит окончательной конкретизации, а потому категорический императив Канта является ее классической формулировкой. Либерализм оставляет существующие религии свободными, он их терпит, поскольку не считает истину очевидной, а сущность свободы не считает определимой. В материальном смысле он лишь потому не тоталитарен — предоставляя человека произволу его настроений,— что в формальном смысле он более тоталитарен, то есть более жесток, чем все другие мировоззрения. Но в аналогичном смысле либерально и западное христианство. Разделяя сферы Бога и кесаря, оно нетоталитарным образом предоставляет политическому человеку множество возможностей, но тем решительнее притязает на спасение его души. Античный мир никогда не знал такого разделения и такой свободы: даже полис по своей идее был вполне тоталитарным единством духовного и политического. Поэтому либеральный, сломленный тоталитаризм западной церкви теоретически вполне совместим с таким тоталитаризмом, который посягает лишь на всего политического человека, то есть на его «тело», предполагая, что он признает (или хотя бы «не отрицает») его «душу», то есть религиозное отношение человека к Богу. Прежде всего, надо различать долиберальный, или религиозный, тоталитаризм и послелиберальный, или политический, тоталитаризм. В пределах политики существует тоталитаризм, несовместимый с религиозной формой, и тоталитаризм, (возможно, лишь по видимости) совместимый с нею. Это доставляет первый критерий различения коммунистического и фашистского тоталитаризма. Различие ярко видно на примере развития Муссолини. В самом деле, в послевоенные годы он весьма решительно отходит от своего прежнего антиклерикализма и ненависти к религии и выражает высокое уважение к церкви. Это развитие нельзя считать простым оппортунизмом, в зачаточной форме оно находилось уже в старой философии жизни Муссолини, и оно необходимым образом связано с его новыми консервативными взглядами. Уже в его первой парламентской речи содержалась похвала церкви; с тех пор он не переставал добиваться ее расположения, и Латеранские соглашения увенчали эти усилия. Полностью предоставив церкви «заботу о душе», он мог еще более решительно обозначить область, на которую он притязал «в тоталитарном стиле»: воспитание гражданина, которое он тотчас же яснее определил как «воинственное воспитание»374. При переговорах у представителей церкви могло, конечно, возникнуть представление, что это различие обманчиво и бессмысленно по отношению к такому человеку, как Муссолини, для которого важна была только та сторона, на которую он претендовал. Но он не отрицал другую сторону, и церковь уступила375. При этом потенциальная враждебность очевидна даже в торжественных официальных заявлениях Муссолини, когда, например, в своей большой парламентской речи о «примирении» он приводит общее место радикального консерватизма об укрощении Римом христианского восстания рабов или когда он следующим образом разъясняет католический характер фашистского государства: «Фашистское государство целиком и полностью притязает на этический характер: оно католическое, но оно фашистское — даже главным образом, исключительно и по существу фашистское»376. Хотя папство сохранило по отношению к Муссолини гораздо большую самостоятельность, чем монархия, оно также не составляло серьезного ограничения власти Муссолини; его сопротивление ограничивалось энцикликами («Нам нет нужды») и лишь на позднем этапе войны приобрело также практическое значение377. Здесь можно было бы, конечно, сделать существенное возражение. Можно было бы сказать, что итальянскому фашизму недоставало двух важнейших родовых признаков, свойственных политическому тоталитаризму вообще: террора, вынуждающего единство политического поведения, и разработанной идеологии, накладывающей свою печать на всю духовную жизнь. Что касается террора, то его определение не предполагает, что он стремится к физическому уничтожению противника или тем более направляется против неполитических групп населения (например, кулаков или евреев). Во-первых, итальянский фашизм пришел к власти с применением столь сильного террора, что в дальнейшем усердии не было особой необходимости; во-вторых, и после победы он не менее жестко применялся к политическому и духовному руководству противника, чем, например, в Германии378. И поскольку он победил здесь после гораздо более сильного и ожесточенного сопротивления, его меры должны были вызвать гораздо более распространенный испуг, ограничивавшийся, впрочем, почти исключительно слоями населения, сочувствовавшими социализму и коммунизму, а потому почти не нашедший отражения в большой иностранной печати. Что же касается идеологии, то разговоры о том, что действие предшествует учению, указывают, разумеется, на недостаточную духовную содержательность фашизма. Однако с 1929 г. каждый молодой член партии получал, кроме партийного билета и оружия, еще экземпляр сочинения Муссолини «Учение фашизма»; и намерение центра власти обеспечить исключительное господство своей идеологии важнее для определения этого понятия, чем его конкретное осуществление. Таким образом, в 1927 г. итальянский фашизм демонстрирует уже и важнейшие родовые признаки политического тоталитаризма вообще, и специфические особенности национал-фашистского тоталитаризма: инструментальную функцию, осуществляемую непогрешимой рукой вождя, и заведомо враждебное примыкание к консервативным общественным силам. В исследовании любого частного случая можно продвинуться, лишь не упуская из виду также цели какого бы то ни было тоталитаризма. Поначалу может показаться, что название «национал-фашизм» относится к методу (сплочения нации в единую энергетическую связку), однако оно означает и цель: нация есть объект всех усилий и в то же время их субъект. Имеется в виду, в некотором очень широком смысле, «благополучие» нации. Разумеется, «благополучие» может пониматься по-разному и иметь очень различные предпосылки. Для Муссолини в первый тоталитарный период его власти речь шла прежде всего о том, чтобы предельным напряжением сил вывести Италию на уровень развития, уже достигнутый другими нациями. Поскольку эта цель не могла иметь принципиальных противников, власть одного человека, сколь бы она ни была неограниченной и сколь бы спорны ни были ее методы, не должна рассматриваться как деспотизм; ее следовало бы считать тоталитарной национал-фашисгской диктатурой развития. И в самом деле, фашизм — это не только касторка и manganello139; придя к власти, он реализуется также как энтузиазм стройки, трудовой порыв, в котором на- ходят свое место многие лучшие силы юношеского стремления к действию. В течение тридцати лет слишком часто повторялось, что итальянская жизнь нуждается в глубоком обновлении, что Италия должна стать наконец современным государством, что надо положить конец бюрократической медлительности; неудивительно, что это новое состояние духа должно было воодушевить и фашизм. Смелые слова находят отклик в молодых сердцах — а разве не было смелым обещание Муссолини: «Через десять лет, товарищи, Италия будет неузнаваема»?379 Воодушевление, вызванное фигурой человека на молотилке, берущего в руки отвоеванные у болота снопы, было результатом ловкой режиссуры, а не результатом террора. Противники Муссолини были правы, указывая на то, что Италия испо- кон веку являлась страной чрезвычайных «мер улучшения», что освоение Понтин- ских болот не имело большого значения по сравнению с культивированием дельты По, осуществленным в прошлом веке380. Но никогда эти необходимые мероприятия не были с такой ясностью доведены до сознания нации, не были так связаны с другими делами, посвященными национальному росту (например, со строительством дорог, развитием авиации, автомобилизма и т. д.), и никогда государство так не отождествлялось с ними в лице своего руководителя. Каждая тоталитарная диктатура должна основываться на чем-то необходимом, бесспорном, чем-то, что ее, может быть, лишь временно занимает и может опасным образом выйти за пределы ее возможностей, но в первое время устраняет возражения ее противников и вызывает одобрение народных масс. Этими необходимыми, общепонятными мерами были в России конца 1917 г. мир и аграрная революция, в Германии 1933 г. — пересмотр мирного договора; в Италии это было улучшение залежных земель, освоение отсталых местностей путем проведения дорог, водоснабжения и т. д. Муссолини мог быть уверен, что не встретит возражений, говоря: «В ухоженной, возделанной, снабженной водой и дисциплинированной, то есть фашистской, Италии хватит еще места и хлеба для десяти миллионов человек» (1928)381. Для имеющих уши, чтобы слышать, в этих фразах был заметен отзвук прежних споров молодого социалиста с националистами о колонизации Ливии, той Ливии, где за пятнадцать лет не нашла себе места и тысяча крестьянских семей382. Были основания считать, что в практическом смысле Муссолини все еще находился намного «левее» имперской воинственности националистов. Разве не сказал он с гордостью при освящении Литгории: «Вот война, которую мы предпочитаем!»?383 И разве не была в некотором смысле «левой» сама «диктатура развития», с ее устремленностью в будущее, отсутствием пиетета перед прошлым и ее направленностью на практические задачи? Истолкование положения Италии, которое дает Муссолини, по-видимому, в ряде случаев подтверждает такой взгляд. Италия, с его точки зрения,— молодая капиталистическая страна, которая, в отличие от Англии или Америки, не может позволить себе расточать энергию и капитал в забастовках, локаутах и других трудовых конфликтах; задача в том, что бы с помощью битвы за урожай («битвы за зерно») и других подобных усилий «возместить в течение немногих лет полвека потерянного времени»384. В будущем Италия больше не должна быть «отсталой». Во время мирового экономического кризиса Муссолини выражает весьма реалистическую, вовсе не героическую надежду, что как раз более слабое развитие экономической системы позволит Италии лучше ему сопротивляться. Многое говорит за то, что он видел в фашизме (который именно по этой причине не был «экспортным товаром»385) не что иное, как необходимую в данное время и в данных условиях концентрацию энергии для более быстрого развития отсталой страны. Если представить себе Муссолини, ежедневно вырабатывающего, как высший и самый усердный государственный служащий, чрезвычайное рабочее задание386, дающего весьма трезвые интервью французским, английским и американским агентствам, ведущим с Эмилем Людвигом «европейские» беседы, то надо признать, что разговоры о хорошем, «отечески заботливом»387, разумном диктаторе возникли не без оснований. Но те, кто так смотрел на Муссолини, должны были игнорировать или преуменьшать другое, не менее реальное явление: того Муссолини, который, сидя на белом арабском коне, принимал с видом цезаря парады или, взобравшись на башню броневика, обращался к своим чернорубашечникам среди бушующей многотысячной толпы, кричащей «дуче, дуче, дуче»; Муссолини, выше всего ставившего «Impero»140 и уже тогда не имевшего настоящих сотрудников, а только подручных, которым он никогда не предлагал сесть. Он должен был не упускать из виду информацию, распространяемую не только социалистами и коммунистами, но также иноязычными национальными группами, точно так же сдерживаемыми страхом перед железной рукой режима, а именно: южными тирольцами и славянами, которые не только были лишены многих прав, как и другие меньшинства Европы, но слышали прямо из уст дуче388, что планируется уничтожить их этническую индивидуальность. Наконец, он должен был не замечать в самом себе глубоко запрятанного бывшего марксиста, стоявшего на том же уровне, что и Ленин, а теперь вынужденного довольствоваться ролью вождя контрреволюции и усердного премьер-министра отсталой страны среднего значения, марксиста, сохранившего склонность к конкретному социальному анализу, но вместе с тем и потребность в универсальной перспективе. Как иначе можно было бы объяснить, что он надеется на то, что корпоративная экономика спасет мир, хотя он достаточно ясно отмечает ее служебный и исключительный характер, а также ее зависимость от мировой капиталистической системы? «Как прошлое столетие увидело капиталистическую экономику,— говорит он,— так нынешнее столетие увидит корпоративную экономику. Нет другого средства, товарищи, преодолеть трагическое противоречие капитала и труда, которое является главным пунктом уже преодоленного нами марксистского учения. Надо поставить капитал и труд на один уровень, надо дать им обоим одинаковые права и обязанности»389. Этот тезис выглядит так, будто фашизм после равенства перед законом устанавливает теперь равенство перед трудом; он повторяется слишком часто, чтобы все это можно было отнести к обычной социальной демагогии. Хотя впоследствии Муссолини решительно отрицал фактическую правильность этого тезиса, само его существование доказывает, как мало утвердился в уме Муссолини излюбленный консервативный тезис о фундаментальном неравенстве людей. Во всяком случае, из этого тезиса Муссолини очень легко вытекают универсальные перспективы: вне принципов фашизма нет спасения, Европа и весь мир неминуемо должны стать фашистскими390. Его не беспокоит, что вследствие этого Италия снова лишится своего преимущества: ему чуждо радикальное воззрение Гитлера, что новая форма жизни должна ревниво охраняться как привилегия. (Конечно, в национал-социализме, а именно в его расовой доктрине, тоже кроется универсальная тенденция; она может даже считаться признаком, отделяющим различные формы национал-фашизма от всевозможных форм национализма.) Точно так же тенденция к универсальности проявляется в возвращении к римской традиции, становящемся все более явным у Муссолини и приводящем его к претенциозному антитезису: «Рим или Москва». Здесь речь идет не о противопоставлении в стиле Морраса или Гитлера, как это следует из того обстоятельства, что Муссолини очень внимательно изучает судьбы европейского коммунизма и излагает с большим удовлетворением, хотя и не без некоторой неприязни, тезис одной книги, согласно которому новейшее развитие коммунизма в Советском Союзе означает не что иное, как «триумф фашизма»391. Во всяком случае, он остается в неменьшей степени бывшим товарищем Ленина, чем сыном волчицы; то и другое действует в одном направлении — к восстановлению политической веры, от которой он с немалой горечью должен был отказаться между 1918 и 1925 гг. Он не может довольствоваться мирной и заурядной работой модернизации в заурядной стране: «Фашизм — это не только партия, это режим; это не только режим, это вера; это не только вера, это религия.. .»392. Каждая вера скрывает в себе представление о высочайшем акте, в котором человек обнажается, становясь тем, что он есть на самом деле. Для Муссолини, даже в его «марксистский» период, это никогда не было свободной от самоотчуждения работой — для него это была революция. И если с 1914 г. эта война отождествлялась у него с революцией, то с 1920 г. ее место заняла просто война, хотя он это не особенно подчеркивал. И в роли диктатора, пропагандирующего развитие, он не слишком ясно давал понять, что в этом, а не в каком-нибудь мнении об отношении капитала и труда, состояло ядро его «fede»; впрочем, нельзя сказать, что он очень уж старался это скрыть: «Я не верю в вечный мир, более того, я считаю его унижающим и отрицающим те фундаментальные добродетели мужчины, которые проявляются лишь в кровавых усилиях»393. Конечно, нельзя считать простым отвлекающим маневром во время экономического кризиса его вызывающе воинственные речи в Ливорно и Флоренции в 1930 г., где он сравнивал нацию со снарядом и обещал освобождение от оков в Средиземном море394. И вряд ли были только ответом на события в Австрии его заявления 1934 г., где он требовал превращения Италии в «милитаристскую нацию» и «воинственную» или угрожал карательными экспедициями по ту сторону границы395. В самом деле, он был погру жен в эти годы в одну проблему — демографическую, лишь в этой связи приобретающей свой полный смысл. Он непрерывно следит за статистикой, распределяет похвалы и порицания между городами и местностями в зависимости от прироста населения, констатирует не без удовлетворения «старение» других европейских народов, но издает при этом тревожные призывы по поводу угрозы белой расе. Используя противоречие между плодовитостью и индустриализацией, он делает реакционные выводы: он хочет «окрестьянить» («ruralizzare») Италию. В то же время, несмотря на мировой экономический кризис, он останавливает эмиграцию. Его как будто преследует мысль, что отечество может потерять мужчин, «то есть будущих солдат»396. То, что фашизм был вначале «диктатурой развития», не должно заслонять от нас тот факт, что его внутренняя и даже прорывающаяся наружу тенденция всегда была направлена на войну.