Глава 11 МЕХАНИЧЕСКАЯ СОЛИДАРНОСТЬ, ИЛИ СОЛИДАРНОСТЬ ПО СХОДСТВАМ
I Связь социальной солидарности, которой соответствует репрессивное право, это та связь, нарушение которой составляет преступление. Мы обозначаем этим словом всякий поступок, который так или иначе вызывает против совершившего его характерную реакцию, называемую наказанием. Исследовать, что это за связь, значит спрашивать себя, какова причина наказания, или, точнее, в чем главным образом состоит преступление. Бесспорно, существуют разные виды преступлений, но между всеми этими видами тем не менее есть нечто общее. Доказывается это тем, что определяемая ими со стороны общества реакция, т. е. наказание, помимо различий в степени, постоянно и повсюду одна и та же. Единство следствия обнаруживает единство причины. Не только между всеми преступлениями, предусмотренными законодательством одного и того же общества, но и между всеми теми, которые признавались, признаются и наказываются в разных социальных типах, несомненно, имеются существенные сходства. Как бы различны ни казались на первый взгляд квалифицируемые таким образом поступки, они должны иметь какое-то общее основание, так как повсюду одинаково затрагивают моральное сознание наций и повсюду производят одно и то же следствие. Все они — преступления, т. е. поступки, кара- емые определенными наказаниями. Но существенные свойства явления — это те, которые наблюдаются повсюду, где существует это явление, и которые принадлежат только ему. Следовательно, если мы хотим знать, в чем сущность преступления-^ наПО КЫПРЛ^^ пттнтзг р.др. .ЖР. тт^р- ТЬЦО всех кризхвнальнзд раяровипногдях..раяли^ицуг-срг диальных типов. Ни одним из них нельзя пренебречь. ТОриДГГ ЧёбМие концепции низших обществ достойны интереса не менее, чем концепции самых развитых обществ; пто факты не менее поучительные. Оставлять их без внимания значило бы подвергать себя опасности видеть сущность преступления там, где ее нет. Точно так же биолог дал бы очень неточное определение жизпепных явлений, если бы пренебрег наблюдениями одноклеточных; ибо из одного рассмотрения организмов, и особенно высших организмов, он бы ошибочно заключил, что сущность жизни состоит в организации. Средство найти этот постоянный и общий элемент состоит, очевидно, не в том, чтобы перечислить поступки, которые всегда и повсюду рассматривались как преступления, с тем чтобы наблюдать представляемые ими признаки. Ибо если существуют — что бы об этом ни говорили — действия, которые всегда рассматривались как преступные, то они представляют ничтожное меньшинство, и следовательно, такой метод дал бы нам лишь крайне изуродованное понятие о явлении; он мог бы применяться только к исключениям \ Эти изменения карательного права доказывают в то же время, что такой постоянный признак не может находиться во внутренних свойствах поступков, навязываемых или запрещаемых уголовными правилами, так как они представляют необычайное разнообразие; такой признак содержится в отношениях этих поступков с некоторым внешним для них условием. Думали найти такое отношение в чем-то вроде антагонизма между этими действиями и важными общественными интересами; и говорили, что уголовные правила выражают для каждого социальпого типа основные условия коллективной жизни. Их авторитет происходит, стало 1 Однако отому методу следовал Гарофало. Он, по-видимому, от него отказывается, когда признает невозможным составить перечень преступлений, наказываемых повсюду (см.: Criminologie, р. 5) (это, впрочем, крайность). Но в конце концов он к нему возвращается, так как считает естественным такое преступление, которое возмущает чувства, лежащие повсюду в основе уголовного права, т. е. неизменную часть нравственного чувства, и только ее. Но почему преступление, возмущающее какое-нибудь чувство, свойственное некоторым социальным типам, будет менее преступление, чем другие? Гарофало, таким образом, вынужден не называть преступлениями поступки, которые признавались таковыми в некоторых социальных типа\: в результате он искусственно сужает рамки преступности. Ясно, что его определение преступления весьма неполно. Оно, кроме того, расплывчато, так как автор не вводит в свои сравнения все социальные типы, исключая большое число их, признаваемых ненормальными. О социальном факте можно сказать, что он ненормален по отношению к видовому типу, но вид не может быть ненормальным. Оба эти термина несовместимы. Как ни интересна попытка Гарофало прийти к научному определению преступления, он не применил для этого достаточно точного метода. Это хорошо доказывает употребляемое им выражение: естественное преступление. Разве не все преступления естественны? Мы, вероятно, имеем здесь возврат к теории Спенсера, дли которого социальная жизнь естественна только в промышленных обществах. Но, к сожалению, нет ничего более ошибочного. быть, от их необходимости; с другой стороны, так как эта необходимость варьирует согласно обществам, то таким путем объяснялась бы изменчивость репрессивного права. Но мы уже объяснились на этот счет. Помимо того, что такая теория уделяет расчету и рефлексии слишком большую часть в управлении социальной эволюцией, существует множество поступков, которые рассматривались или еще и теперь рассматриваются как преступления, между тем как сами по себе они не вредны для общества. В чем такие факты, как прикосновение к предмету табу, к нечистому или освященному животному или человеку, употребление некоторых видов пищи, неприношение на могиле родителей традиционной жертвы, неточное произнесение ритуальной формулы, игнорирование некоторых праздников и т. д., могли когда-нибудь составлять социальную опасность? Между тем известно, какое место в репрессивном праве многих народов занимает регламентация ритуала, этикета, церемониала, религиозных обычаев. Достаточно раскрыть Пятикнижие, чтобы убедиться в этом, а поскольку эти факты встречаются повсеместно у некоторых социальных видов, невозможно видеть в них простые аномалии, патологические случаи, которыми правомерно пренебрегать. Даже тогда, когда преступный акт несомненно вреден для общества, степень представляемого им вреда далеко не всегда одинаково соответствует интенсивности наказания. В уголовном праве наиболее цивилизованных народов убийство всегда рассматривалось как величайшее из преступлений. Однако экономический кризис, биржевой крах, даже простое банкротство могут дезорганизовать общество гораздо серьезнее, чем отдельное убийство. Убийство, бесспорно, всегда зло, но ничто не доказывает, чтобы оно было наибольшим злом. Человеком меньше — что это значит для общества? Клеткой меньше — составляет ли это что-нибудь для организма? Говорят, что всеобщая безопасность была бы под угрозой в будущем, если бы поступок остался безпаказапным; но пусть сравнят значение этой опасности, как бы она ни была реальна, и значение наказания: диспропорция поразительна. Наконец, приведенные нами примеры показывают, что поступок может быть гибельным для общества, не вызывая никакой кары. Итак, это определение преступления неадекватно. Может, видоизменяя его, скажут, что преступные акты — это те, которые кажутся вредными для карающего их общества; что уголовные наказания выражают не условия, существенные для социальной жизни, но условии, которые кажутся таковыми соблюдающей их группе? Но такое объяснение не объясняет ничего, ибо оно не дает нам понять, почему в таком множестве случаев общества обманывались и навязывали обычаи, которые сами по себе не были даже полезны. В конце концов, это мнимое решение проблемы сводится к трюизму, ибо, если общества принуждают таким образом каждого индивида повиноваться этим правилам, то, очевидно, потому, что — верно или нет — они считают, что это постоянное и беспрекословное повиновение необходимо для них; потому, что они придают ему большое значение. Значит, это все равно, как если бы сказали, что общества считают эти правила необходимыми потому, что считают их необходимыми. Нам же следовало бы объяснить, почему они считают их таковыми. Если бы это чувство имело свою причину в объективной необходимости уголовных предписаний или, по крайней мере, в их полезности, это было бы объяснением. Но ему противоречат факты; вопрос по-прежнему остается открытым. Однако последняя теория не лишена некоторого основания; она не зря ищет в некоторых состояниях субъекта основные условия преступности. Действительно, единственная общая всем преступлениям черта — это то, что они состоят, кроме некоторых кажущихся исключений, которые будут исследованы далее, в поступках, повсеместно осуждаемых членами каждого общества. В настоящее время задают себе вопрос: рационально ли это осуждение и не разумнее ли было бы видеть в преступлении только болезнь или ошибку? Но нам незачем вступать в эти дискуссии; мы стараемся определить то, что есть или было, а не то, что должно быть. Реальность же установленного нами факта неоспорима: преступление возмущает чувства, которые в одном и том же социальном типе обнаруживаются во всех здоровых созпаниях. Природу этих чувств невозможно определить иначе, например, как в функции их особых объектов, ибо эти объекты бесконечно изменялись и могут еще изменяться 2. В настоящее время эта черта наиболее явно представле- 2 Мы не видим, каково научное основание утверждения Гаро- фало о том, что моральные чувства, свойственные в настоящее время цивилизованной части человечества, составляют нравствен ность, «способную не погибнуть, но постоянно расти и развиваться» (с. 9). Что именно позволяет провести таким образом границу для изменений, могущих произойти в том или ином направлении? и па альтруистическими чувствами, но было время, очень близкое к нам, когда религиозные, семейные и тысячи других традиционных чувств имели точно такие же следствия. Еще и теперь далеко не одна только антипатия к другому, как это думает Гарофало, способна производить этот результат. Разве даже в мирное время мы не питаем к человеку, изменившему своему отечеству, такое же, по крайней мере, отвращение, как к вору и мошеннику? Разве в государствах, где монархическое чувство еще живо, оскорбление величества не вызывает общего негодования? Разве в демократических странах обращенные к народу оскорбления не производят того же озлобления? Невозможно, стало быть, составить перечень чувств, покушение на которые составляет преступный акт; они отличаются от других только тем, что являются общими для большинства индивидов в одном и том же обществе. Поэтому правила, запрещающие эти поступки и санкционируемые уголовным правом, суть единственные, к которым нефиктивно применяется знаменитая юридическая аксиома: незнанием закона нельзя отговариваться. Так как они запечатлены во всех сознаниях, всякий их знает и чувствует, что они обоснованны. Это истинно, по крайней мере, по отношению к нормальному состоянию. Если же встречаются взрослые, которые не знают этих основных правил или не признают их авторитета, то такое неведение или непослушание суть бесспорные признаки патологического извращения. Или же если случается, что какое-нибудь уголовное правило удерживается некоторое время, будучи оспариваемо всеми, то только благодаря стечению исключительных, следовательно анормальных, обстоятельств, а такое состояние вещей никогда не может быть продолжительным. Это объясняет тот особый способ, каким кодифицируется уголовное право. Всякое писаное право имеет двойную цель: предписывать определенные обязанности и определять связанные с ними санкции. В гражданском праве, и вообще во всяком виде права с реститутивными санкциями, законодатель затрагивает и разрешает обе эти задачи раздельно. Сначала он определяет со всевозможной точностью обязанность и только затем указывает способ, каким она должна быть санкционирована. Например, в главе нашего гражданского кодекса, посвященной взаимным обязанностям супругов, эти права и обязанности заявлены положительным образом; но там не сказано, что происходит, когда эти обязанности нарушены с той или с другой стороны. Эту санкцию следует искать в другом месте. Иногда даже она целиком подразумевается. Так, ст. 214 гражданского кодекса повелевает жене жить со своим мужем; из этого выводят, что муж может принудить ее вернуться в супружеский дом, но эта санкция нигде формально не указана. Уголовное право, наоборот, указывает только санкции, но ничего не говорит об обязанностях, к которым они относятся. Оно не повелевает уважать жизнь другого, но обязывает наказать смертью убийцу. Оно не говорит в самом начале, как это делает гражданское право: «Такова обязанность», но сразу же: «Таково наказание». Конечно, если действие влечет за собой наказание, то потому, что оно противоречит какому-нибудь обязательному правилу, но это правило ясно не сформулировано. Причина этого может быть только одна: правило общеизвестно и общепринято. Обычное право переходит в писаное и кодифицируется, потому что спорные вопросы требуют более точного решения. Если бы обычай продолжал молчаливо функционировать, не вызывая ни затруднений, ни споров, то не было бы основания ему превращаться в писаное право. Поскольку уголовное право кодифицируется только для установления лестницы наказаний, то, значит, только эта последняя может подавать повод к сомнению. Напротив, если правила, нарушение которых карается наказанием, не имеют нужды в юридической формулировке, то потому, что они не оспариваются, и каждый чувствует их авторитет 65. Правда, Пятикнижие иногда не указывает санкций, хотя, как мы это увидим, оно содержит почти одни уголовные правила. Так обстоит дело с десятью заповедями в том виде, как они сформулированы в XX главе Исхода и в V главе Второзакония. Но дело в том, что Пятикнижие, хотя и исполняет обязанность кодекса, все-таки не настоящий кодекс. Оно не имеет целью собрать в единую систему и точно указать для практических задач уголовные правила, которым следовал еврейский народ. Оно настолько мало является кодексом, что различные части его, по-видимому, не были составлены в одно время. Это прежде всего краткое изложение всякого рода традиций, которыми евреи объясняли самим себе и по-своему происхождение мира, своего общества и своих главных социальных обычаев. Значит, если оно указывает некоторые обязанности, которые, несомненно, были санкционированы наказаниями, то не потому, что евреи их не знали или не признавали, и надо было им о них сообщить. Наоборот, поскольку эта книга представляет собой лишь сплетение из национальных преданий, можно быть уверенным, что все ее содержание было записано во всех сознаниях. Но речь, по существу, шла о том, чтобы путем фиксации воспроизвести народные верования относительно происхождения этих предписаний, исторических обстоятельств, при которых, как считалось, они были возвещены, относительно источников их авторитета. Но с этой точки зрения определение наказания становится чем-то второстепенным 66. По этой же причине функционирование карательного права всегда стремится остаться более или менее диффузным. В весьма различных социальных типах оно не находится в руках специального органа, но все общество в той или иной мере принимает в нем участие. В первобытных обществах, где, как мы увидим, право целиком является уголовным, суд вершит собрание народа. Так было у древних германцев67. В Риме, в то время как гражданские дела были в руках претора, уголовные разбирались народом, сначала в куриальных комициях, а затем начиная с закона XII таблиц — в центуриальных. До конца республики парод, хотя и передавший фактически свои полномочия постоянным комиссиям, остается принципиально верховным судьей в таких процессах 68. В Афинах при законодательстве Солона уголовная юрисдикция принадлежала частью cHXtata 24*, громадной коллегии, включавшей номинальпо всех граждан старше 30 лет69. Наконец, у германо-латинских наций общество, представляемое судом присяжных, вмешивается в отправление этих функций посредством суда присяжных. Диффузное состояние, в котором таким образом находится эта часть судебной власти, было бы необъяснимо, если бы правила, соблюдение которых она обеспечивает, а следовательно, и чувства, которым эти правила соответствуют, не находились внутри всех сознаний. Правда, в других случаях она находится в руках привилегированного класса или особых должностных лиц. Но эти факты не уменьшают доказательного значения предыдущих, так как из того, что коллективные чувства действуют уже только через определенных посредников, не следует, что они перестали быть коллективными и локализовались в ограниченном числе сознаний. Это уполномочение может произойти или от большого разнообразия дел, вынуждающего утверждать специальных чиновников, или же от большого влияния, приобретенного некоторыми лицами или классами и делающего из них уполномоченных истолкователей коллективных чувств. Однако преступлений нб <ЬяЬёделено, когда говорят, что оно состоит в оскоролении коллективных ЧУВСТВ, так как среди последних есть такие, которые могут быть оскорблены без преступления. Так, кровосмешение — предмет всеобщего отвращения, и однако это просто безнравственное действие. То же самое можно сказать о нарушении целомудрия, совершенном женщиной вне брака, о факте полного отчуждения своей свободы в чужие руки или о принятии у другого такого отчуждения. Значит, коллективные чувства, которым соответствует преступление, должны отличаться от других каким-нибудь отличительным свойством: они должны иметь определенную среднюю интенсивность. Они не просто запечатлены во всех сознаниях' но сильно запечатлены. Это не поверхностные и колеблющиеся пожелания, но сильно вкоренившиеся в нас эмоции и стремления. Доказывается это крайней медлительностью, с которой развивается уголовное право. Оно не только изменяется труднее, чем нравы, но вообще составляет наименее поддающуюся изменению часть положительного права. Достаточно посмотреть, например, что сделал законодатель с начала столетия в разных сферах правовой жизни; нововведения в области уголовного права крайне редки и ограниченны, тогда как, наоборот, множество новых предписаний вошло в права гражданское, коммерческое, административное и конституционное. Сравните уголовное право в том виде, как его определило в Риме законодательство XII таблиц, с состоянием его в классическую эпоху; констатируемые изменения весьма незначительны в сравнении с теми, которым подверглось гражданское право за тот же период иремени. С эпохи XII таблиц, говорит Майнц, установлены главные преступления и проступки: «В течение десяти поколений каталог общественных преступлений был увеличеа только несколькими законами, карающими казнокрадство, вымогательство и, может быть, plagium» 70.24а* Что касается частных преступлений, то признали только два новых: грабеж (actio bonorum ui raptorum) и несправедливо нанесенный ущерб (damnum injuria datum). Тот же факт можно найти повсюду. В низших обществах право, как мы увидим, является почти исключительно уголовным; поэтому оно очень неподвижно. Вообще говоря, религиозное право всегда карательно; оно по существу консервативно. Эта неподвижность уголовного права свидетельствует о силе сопротивления коллективных чувств, которым оно соответствует. Напротив, величайшая пластичность чисто моральных правил и относительная быстрота их эволюции доказывает гораздо меньшую энергию чувств, лежащих в их основании; либо они были недавно обретены и не имели еще времени глубоко проникнуть в сознания, либо они на пути к потере корней и поднимаются из глубины к поверхности. Необходимо еще последнее добавление, для того чтоб наше определение было точным. Если вообще чувства, защищаемые моральными санкциями, т. е. диффузные, менее интенсивны и менее прочно организованы, чем то. что охраняются собственно наказаниями, то, однако, есть исключения. Так, нет никакого основания предполагать, что средняя сыновняя почтительность или даже элементарные формы сострадания к наиболее явным несчастьям являются теперь чувствами более поверхностными, чем уважение к собственности или к общественным властям. Однако дурной сын или даже самый закоренелый эгоист ше считаются преступниками. Недостаточно поэтому, что- ры ч^встщ^ШЗИШШШЙВк наД°> чтобы они были о пред е- (Дещщщ^ Действительно, каждое из них ' отаосЬтся к какому-нибудь четко определенному обычаю. Этот обычай может быть прост или сложен, положителен или отрицателен, т. е. состоять в действии или в воздержании от него, но он постоянно определен. Речь идет о том, чтобы сделать или не сделать нечто: не убивать, не ранить, произносить такую-то формулу, совершать такой-то обряд и т. д. Напротив, такие чувства, как сыновняя любовь или милосердие, представляют собой неопределенные стремления к весьма общим объектам. Поэтому уголовные правила отличаются своей ясностью п точностью, между тем как чисто моральные правила представляют вообще нечто расплывчатое. Вследствие их неопределенной природы очень часто даже трудно дать их устоявшуюся формулировку. Мы, конечно, можем в общем виде сказать, что должно трудиться, иметь сострадание к другим и т. д.; но мы не можем определить, каким именно образом и в какой мере. Здесь, следовательно, есть место для изменений и оттенков. Наоборот, поскольку чувства, воплощенные в уголовных правилах, определенны, они обладают гораздо большим единообразием; они не могут быть поняты разными способами, и поэтому они повсюду одни и те же. Теперь мы в состоянии сттелать заключение. Совокупность веровании и пбтттит р р.рр.ттирм членам одного и того же общества образует определенную—сисТёМу " имеющу1о^свою^ жизнь; ее моя^йб назвать коллективным или общим сознанием.. Не- СОМненп“^"^”"ЕГ6 ЙМ6ет“ в^ачёств^^^&с^ата единственный орган; оно, по определению, рассеяно во всем пространстве общества. Но тем не менее оно имеет специфические черты, создающие из него особую реальность. Действительно, оно независимо от частных условий, в которых находятся индивиды; они проходят, а оно остается. Оно одно и то же на севере и на юге, в больших городах и маленьких, в различных профессиях. Точно так же оно не изменяется с каждым поколением, но, наоборот, связывает между собой следующие друг за другом поколения. Значит, оно нечто совершенно иное, чем частные сознания, хотя и осуществляется только в индивидах. Оно — психический тип общества, тип, подобно индивидуальным типам, хотя и в другой форме, имеющий свой способ развития, свои свойства, свои условия существования. Оно имеет поэтому право быть обозначенным специальным термином. Тот, который мы употребили выше, правда, не лишен двусмысленности. Поскольку термины «коллективный» и «социальный» часто используются один вместо другого, приходят к мысли, что коллективное сознание — это все социальное сознание, т. е. простирается так же далеко, как психическая жизнь общества, тогда как — особенно в высших обществах — оно составляет только очень ограниченную ее часть. Судебные, правительственные, научные, промышленные — словом, все специальные функции суть факты психического порядка, так как они состоят в системах представлений и действий. Тем не менее они, очевидно, находятся вне общего сознания. Чтобы избежать возникшей путаницы71, лучше, может быть, было бы создать техническое выражение для специального обозначения совокупности социальных сходств. Тем не менее, поскольку употребление нового слова, когда оно не абсолютно необходимо, имеет свои неудобства, мы сохраняем более употребительное выражение «коллективного» или «общего» сознания, постоянно помня при этом узкий смысл, в котором мы его употребляем. Итак, резюмируя предшествующий анализ, мы можем сказать, что действие преступно, когда оно оскорбляет сильные и определенные состояния коллективного сознания Ьзятое буквально, это положение почти не оспаривается, но обыкновенно ему придают смысл, совершенно отличный от того, какой оно должно иметь. Его понимают так, как будто оно выражает не существенное "св(7йстви преступления. НО ОДНО ИЗ его следствии. ХбрША татшет*- ‘НО, ЧТ6 оно возМуЩйёт"!есьма общие и энергичные чувст- ва; но думают, что эти единодушие и энергия происходят от криминальной природы поступка, который, следовательно, остается в целом определить. Не оспаривают, что всякое преступление — предмет всеобщего осуждения, но^пржшшают. за признанное," ч^сГ осуйЩён^^обТЗЕаг том которого является пр еступ л евдае^ происходит ОТ его преступности. Но впоследствии очень затрудняются объяснить, в" чйя"состоит эта преступность. В особенно тяжкой безнравственности? Пусть так; но это значит отвечать вопросом на вопрос и ставить одно слово на место другого, так как дело именно в том, чтобы узнать, что такое безнравственность, й главным образом та особая безнравственность, которую общество карает посредством организованных наказаний и которая составляет преступность. Очевидно, что она может происходить только от одного или нескольких признаков, общих всем криминологическим разновидностям; единственный же, удовлетворяющий этому условию признак — это противоположность, существующая между преступлением, каково бы оно ни было, и определенными коллективными чувствами. Именно эта противоположность создает преступление, а не происходит от него. Иными словами, не следует говорить, что действие возмущает общее сознание потому, что оно преступно, но что оно преступно потому, что возмущает общее сознание. Мы его порицаем не^потому, что оно преступление, но он^престоление ^потому, что мы его" ПОРЙЦЦУМ. Чти КЦЦД'ёТё'й внутренней природы этих чувств, то невозможно специфически определить ее; они имеют самые разнообразные объекты, и невозможно заключить их в единую формулу. Нельзя сказать, что они относятся к жизненным интересам общества или к минимальной справедливости; все эти определения неполны. Но уже тем самым, что какое-то чувство, каковы бы ни были его происхождение и цель, находится во всех сознаниях с известной степенью силы и точности,— тем самым поступок, возмущающий его, есть преступление. Современная психология все более возвращается к идее Спинозы, согласно которой вещи хороши потому, что мы их любим, а не наоборот, мы их любим потому, что они хороши. Стремление, склонность — изначальные факты; удовольствие и страдание — производные факты. То же самое и в социальной жизни. Поступок социально .дурен. он отвергается обществом.1?(^,скажут, разве нет коллективных" чуЖбтв, происходящий из удовольствия или страдания, испытываемых обществом при соприкосновении с их объектами? Несомненно, есть, но не все они имеют это происхождение. Многие, если не большинство, проистекают из совсем других причин. Все, что побуждает деятельность принять определенную форму, может положить начало привычкам, порождающим стремления, которые в будущем придется удовлетворять. Кроме того, имепно эти последние стремления суть истинно ос- повные. Другие представляют только частные и лучше определенные их формы, так как, для того чтобы найти прелесть в таком-то и таком-то предмете, нужно, чтобы коллективная чувствительность была способна находить 6 нем удовольствие. Если соответствующие чувства уничтожены, то самый гибельный для общества поступок сможет не только быть терпимым, но даже почитаться и ставиться в пример. Удовольствие неспособно создать наклонность; оно может только привязать существующие наклонности к такой-то частной цели при условии, что эта последняя соответствует их изначальной природе. ниУ|ШШ1МВЯЯЯЯЯ5п^^^^д1^м^^^^^т^ки^^рае^ мые с большей суровостью, чем та. с котдро^ 9нттидтрри- цаются оГТщ^ТЦёЦНым^нени^ зговор чиновников, цторЖШШб судебных властей в административные, религиозных функций — в гражданские представляют объект кары, непропорциональной вызываемому ими в сознаниях негодованию. Похищение государственных документов оставляет нас довольно индифферентными и, однако, наказывается довольно сурово. Случается даже, что подвергшийся наказанию поступок не возмущает непосредственно никакого коллективного чувства; в нас нет ничего, что бы протестовало против ловли рыбы и охоты в запрещенное время или против проезда слишком тяжелых повозок по общественной дороге. Однако нет никакого основания полностью отделять эти преступления от других; проведение всякого резкого различия 72 было бы произвольным, так как все они в разной степени обладают одним и тем же внешним критерием. Без сомнения, ни в одном из этих преступлений наказание не кажется несправедливым; если бы оно противоречило нравам, оно пе могло бы установиться. Но хотя оно не отвергается общественным мнением, это последнее, предоставленное самому себе, или не требовало бы его совсем, или оказалось бы менее требовательным. Значит, во всех случаях этого рода преступность — целиком или частично — проистекает не от интенсивности оскорбляемых коллективных чувств, но от другой причины. Очевидно, в самом деле, что раз установилась правительственная власть, то она сама по себе имеет достаточно силы, чтобы произвольно связать уголовную санкцию с некоторыми правилами поведения. Она способна по собственному почину создавать некоторые преступления или же усиливать криминологическое значение некоторых других. Поэтому все приведенные нами ПОСТУПКИ представляют ту общую черту, что они направлены ПРОТИВ" ко!,0-ТО"И^ управляющих органов ?опиялт.ипй жияии. Надо ли поэтому предположить, что есть два рода преступлений, происходящих от двух различных причин? Такую гипотезу принять невозможно.^Как бы многочис- ленны ни были разновидности прертуплдни^, по существу, всюду одно~и~то же, так как оно повсюду вызывает одна и~то жеслёдствиё/а именно наказаниё^Тюто- рое, хотя и может быть“^бТ!ПГее или менее интенсивным, не меняет от этого своей природы. Но один и тот же факт не может иметь двух причин, исключая тот случай, когда эта двойственность мнимая и эти две причины, в сущности, образуют одну. Итак, сила реакции, присущая государству, должна быть той же природы, что и та сила, которая рассеяна в обществе. И в самом деле, откуда она является? Из важности интересов, которыми заведует государство и которые требуют особой защиты? Но мы знаем, что одного только нарушения интересов, даже важных, недостаточно, чтобы вызвать уголовное воздействие; надо еще, чтобы оно было прочувствовано известным образом. Почему, кроме того, малейший ущерб, причиненный правительственному органу, наказывается, тогда как гораздо более опасные беспорядки в других социальных органах восстанавливаются только в гражданском порядке? Малейшее нарушение правил, связанных с дорожной полицией, наказывается штрафом; между тем как даже повторное нарушение договоров, постоянное отсутствие порядочности в экономических отношениях влекут за собой только возмещение убытков. Бесспорно, аппарат управления играет видную роль в социальной жизни, но существуют и другие, значение которых тоже жизненно важно и функционирование которых не обеспечено, однако, таким образом. Если мозг имеет важное значение, то желудок тоже существенный орган и болезнь одного так же угрожает жизни, как и болезнь другого. Почему такая привилегия в отношении того, что иногда называют социальным мозгом? Трудность эта легко решается, если заметить, что повсюду, где устанавливается управляющая власть, ее первая и главная функция — это заставить уважать верования, традиции, коллективные обычаи, т. е. защищать общее сознание против всех, как внутренних, так и внешних, врагов. Таким образом, она становится символом общего сознания, его живым выражением в глазах всех. Поэтому присущая коллективному сознанию жизнь сообщается ей, точно так же, как родство идей сообщается представляющим их словам. Вот каким образом эта власть принимает ни с чем не сравнимый характер. Это уже не более или менее важная социальная функция, это воплощенный коллективный тип. Она, стало быть, участвует в создании авторитета, которым последний господствует над сознаниями, и отсюда происходит ее сила. Но раз эта сила установилась, она, не освобождаясь от своего источника, которым она продолжает питаться, становится автономным фактором социальной жизни, способным в силу приобретенного главенства самопроизвольно производить собственные движения, не вызываемые никаким внешним импульсом. Поскольку, с другой стороны, эта сила — только производное от силы, присущей общему сознанию, она непременно имеет те же свойства и реагирует таким же способом даже тогда, когда последняя сила реагирует не совсем так же. Она отталкивает всякую антагонистическую силу, как это сделала бы диффузная душа общества, даже тогда, когда эта последняя не чувствует или чувствует не так живо этот антагонизм. Иными словами, она пазывает преступлениями поступки, которые ее возмущают, не возмущая, однако, в той же степени коллективные чувства. Но именно от последних получает она всю энергию, позволяющую ей создавать преступления и проступки. Она не может явиться из другого источника, так же как и ниоткуда; факты, которые будут подробно изложены на всем протяжении этого сочинения, подтверждают это объяснение. Объем воздействия, оказываемого правительственным органом на число и квалификацию преступных действий, зависит от обнаруживаемой им силы. Последняя, в свою очередь, может быть измерена либо оказываемым им на граждан влиянием, или же степенью важности, признаваемой за преступлениями, направленными против него. Мы увидим далее, что именно в низших обществах это влияние и степень важности особенно велики, а с другой стороны, что в этих самых социальных типах коллективное сознание обладает наибольшим могуществом 73. Значит, именно к этому сознанию приходится постоянно возвращаться; именно в нем прямо или косвенно берет начало всякая преступность. Преступление — это не только нарушение интересов, даже серьезных, это оскорбление авторитета, в своем роде трансцендентного. Но в опыте нет моральной силы, стоящей выше индивида, за исключением коллективной силы. Есть, впрочем, способ проконтролировать результат, к которому мы пришли. Преступление характеризуется тем, что оно вызывает наказание. Значит, если наше определение"ТГрегс^уШЛёНия тоТноГ'оно "должно объяснить все признаки пак^заМя.^ Приступим к этой проверкё. Но сначала надо установить, каковы эти признаки. Прежде вceгoJaiLaaa^шg-ЬfliцlIQИт в щ^утттрнттпй страстью^Этот признак тем очевиднее, чем менее культурны общества. В самом деле, первобытные народы наказывают ради наказания, заставляют виновного страдать исключительно с целью страдания, не ожидая для самих себя никакого преимущества от причиняемого ему страдания. Доказывается это тем, что они заботятся не о справедливом ^иди-людеаном- ^ наказании, а о наказании как^аковом. Так они наказывают животных, которые совершили порицаемый поступок74, или даже неодушевленные предметы, которые были его пассивным инструментом 75. Если наказание применяется только к людям, оно часто распространяется далеко не только на виновного и поражает невинных: его жену, детей, соседей и т. д.76 Это происходит потому, что страсть, составляющая душу наказания, останавливается только тогда, когда она истощена. Если же после уничтожения того, кто вызвал ее самым непосредственным образом, у нее остаются силы, она распространяется далее чисто механическим образом. Даже когда она настолько умеренна, что ограничивается только виновным, она дает о себе знать стремлением превзойти по размерам поступок, против которого направлено ее воздействие. Отсюда происходят утонченные страдания, присоединяемые к смертной казни. Еще в Риме вор должеп был не только возвратить похищенную вещь, но и уплатить, кроме того, двой- тгой или четверной штраф16. Впрочем, тге является ли столь распространенное наказание, как тальон25*, удовлетворением страсти к мести? Но, говорят, теперь наказание изменило свою щшроду: общество~уже наказывает не для отмщения, а для само- ;тщитыГТГрйч1шяём6е^ страдание служит в его руках только "‘методическим орудием защиты. Оно наказывает пе потому, что наказание само по себе доставляет ему какое-то удовлетворение, но для того, чтобы страх наказания парализовал злую волю. Не гнев, но обдуманное предвидение определяет кару. Предшествующие наблюдения не могут, стало быть, носить общий характер; они касаются только первобытной формы наказания и не могут относиться к его теперешней форме. Но, чтобы иметь право столь радикально различать эти два вида наказаний, мало констатировать, что они употребляются с различными целями. Природа обычая не обязательно изменяется от того, что изменяются сознательные намерения применяющих его людей. Он мог в действительности играть некогда ту же роль, хотя этого не замечали. Можно ли в этом случае говорить о его изменении только на том основании, что стали лучше представлять себе производимые им следствия? Он приспосабливается к новым условиям существования без существенных изменений. Именно так происходит и с наказанием. Ошибочно, в самом деле, думать, что месть представляет только бесполезную жестокость. Весьма возможно, что сама по себе месть состоит в механической и бесцельной реакции, в страстном и безрассудном движении, в неразумной потребности разрушить; но ведь фактически то, что она стремится разрушать, было угрозой для нас. Значит, в действительности она представляет собой настоящий акт защиты, хотя инстинктивный и необдуманный. Мы мстим только за то, что нам причинило зло, а то, что нам причипило зло,— всегда опасно. Инстипкт мести в конечном счете есть не что иное, как инстинкт самосохранения, ожесточенный опасностью. Таким образом, в истории человечества месть отнюдь не играла той бесплодной и отрицательной роли, которую ей приписывают. Это орудие защиты, имеющее определенную ценность, только это орудие грубое. Поскольку месть не осознает оказываемых ею автоматически услуг, она, следовательно, не может регулироваться. Она распространяется случайным образом по воле толкающих ее слепых причин, и ничто не умеряет ее порывов. В настоящее время, когда мы лучше знаем цель, к которой стремимся, мы умеем лучше использовать имеющиеся в наших руках средства; мы защищаем себя более методическим н, следовательно, более действенным образом. По и впа- чале достигался тот же результат, хотя и более несовершенным путем. Между теперешним и прежним наказанием нет пропасти и, следовательно, не было необходимости первому стать чем-то иным, чтобы приспособиться к роли, которую оно играет в наших цивилизованных обществах. Вся разница в том, что оно производит свои действия с большим осознанием того, что оно делает. Но хотя индивидуальное или социальное сознание не лишено влияния на объясняемую им действительность, оно не имеет силы изменить ее природу. Внутренняя структура явлений остается той же, будь они осознаны или нет. Мы можем, стало быть, считать, что существенные элементы наказания остались теми же, что и прежде. И действительно, наказание, по крайней мере отчасти, осталось актом мести. Говорят, что мы не заставляем страдать виновного ради страдания; тем не менее верно и то, что мы находим справедливым, чтобы он страдал. Может быть, мы неправы; но не в этом дело. Мы стремимся здесь определить, каково есть или было наказание, а не то, каковым оно должно быть. Но очевидно, что выражение «общественная месть», которое постоянно присутствует в языке судей, не пустое слово. Предполагая, что наказание действительно может служить нам защитой в будущем, мы считаем, что оно должно быть прежде всего искуплением прошедшего. Это доказывается теми тщательными предосторожностями, которые мы принимаем, чтобы сделать его как можно более пропорциональным значению преступления; они были бы необъяснимы, если бы мы не считали, что виновный должен страдать за причиненное им зло, и притом в той же мере. Действительно, если наказание — только средство защиты, то эта градация не необходима. Несомненно, было бы опасно для общества, если бы тягчайшие преступления были приравнены к обыкновенным проступкам. Но опасность в большинстве случаев была бы еще значительнее, если бы вторые были приравнены к первым. Против врага невозможно принять слишком много предосторожностей. Может быть, скажут, что у винов- пых в меньших преступлениях менее извращенные души и что для нейтрализации их дурных инстинктов достаточно менее сильных наказаний? Но если их наклонности и менее порочны, то это не значит, что они менее интен- сивны. Воры так же^сильно дслоннык ТРЕНТУ, убийцы^ЛГ уоийству^.^^ташшхелие, оказываемое первыми, не^лгф^ и следовательно, чтЖ одолеть его^лолжно приоегнуть й тем Ше средствам. ЁслиПэыГ как это утверждали, речь шла г/0ЛЬК1Г о том, чтобы подавить вредную силу противоположной силой, то интенсивность второй должна была бы измеряться исключительно по интенсивности первой, без учета качества последней. Лестница уголовных наказаний занимала бы тогда совсем немного ступеней; наказание варьировало бы только сообразно большей или меньшей закоренелости преступника, а не сообразно природе преступного действия. С неисправимым вором обращались бы как с неисправимым убийцей. Но на самом деле, даже если бы преступник и был решительно неисправим, мы бы все-таки не чувствовали себя вправе применить к нему чрезмерное наказание. Это доказательство того, что мы остались верны принципу тальона, хотя мы понимаем его в более высоком смысле, чем прежде. Мы уже пе измеряем таким материальным и грубым образом ни размера преступления, ни размера наказания, но мы все еще думаем, что между обоими этими членами должно существовать равенство, независимо от того, выгодно оно для нас или нет. Наказание, стало быть, осталось для нас тем же, чем было для наших предков. Это по- прежнему акт мести, поскольку это искупление. Оскорбление, нанесенное нравственности,— вот за что мы мстим, что преступник искупает наказанием. Есть одно наказание^ рп.я которого хдддцстерны^ признак страстности очевиднее, чем в других случаяхГЭто позор, удваивающий большинство наказаний и растущий вместе с ними. Чаще всего он не служит ничему. Зачем позорить человека, который не должен больше жить в обществе себе подобных и который своим поведением слишком убедительно доказал, что самые страшные угрозы не в состоянии напугать его? Позор понятен, когда нет другого наказания или как дополнение к слабому материальному наказанию; в противном случае наказание применяется дважды. Можно даже сказать, что общество прибегает к правовым наказаниям только тогда, когда другие недостаточны; но тогда зачем их сохранить? Они — своего рода дополнительное и бесцельное наказание, не имеющее другой причины, кроме потребности возмещать зло злом. Они настолько продукт иистинктивных, неодолимых чувств, что часто простираются на невинных. Так, на место преступления, на его орудия, па родственников виновного иногда падает доля презрения, которым мы поражаем последнего. Но причины, вызывающие эту диффузную кару, не отличаются от тех, которые вызывают организованное, сопровождающее ее наказание. Кроме того, достаточно увидеть, как функционирует в судах наказание, чтобы убедиться, что источник его — целиком в области страстей; именно к ним обращаются и обвинитель и защитник. Последний старается вызвать симпатии к обвиняемому, первый пытается пробудить нарушенные преступным действием социальные чувства, а судья выносит решение под влиянием этих противоположных страстей. Итак, природа наказания не изменилась по существу. Можно только сказать, что потребность в отмщении управляется теперь лучше, чем прежде. Пробудившийся дух предвидения не дает более такого простора слепому действию страсти; он держит ее в известных границах, противится нелепым жестокостям и бессмысленному па- несению вреда. Будучи более просвещенной, она распространяется менее случайно; она не обращается больше ради простого самоудовлетворения против невинных. Но тем не менее она остается душой наказания. Мы можем, стало быть, сказать, что наказание состоит во внушенной страстью реакции, различающейся по степени интенсивности 77. Но откуда исходит эта реакция? От индивида или от общества? Всякий знает, что наказывает общество; но может статься, что наказывает в своих интересах. Социальный характер наказания доказывается тем, что, будучи объявлено, оно может быть отменено только правщ^щщщдм^^от 'имени—Если бы оно было удовлетворением, оказываемым частным лицам, то эти последние всегда были бы в состоянии отменить его: невозможно себе представить навязанную привилегию, от которой пе может отказаться имеющий ее. Если же одно только общество располагает правом карагь, то потому, что интересы его затронуты даже тогда, когда затронуты интересы индивидов, и наказанием карается именно покушение, направленное против него. Можно, однако, привести случаи, когда исполнение наказания зависит от воли частных лиц. В Риме некоторые проступки наказывались штрафом в пользу потерпевшей стороны, которая могла от него отказаться и устроить из него предмет сделки. Таковы были недоказанное воровство, грабеж, оскорбление, причиненный несправедливо ущерб78. Эти проступки, называвшиеся частными (delicta privata), противопоставлялись собственно преступлениям, наказание за которые производилось от имени государства. То же различие мы находим в Греции, у евреев79. У первобытных народов иногда наказание — еще^ более частное дело, что, по-видимому, доказывает обычай вендетты. Эти общества составлены из плем”ентарных агрегатов квазисемейной природы, которые удачно обозначаются словом кланы. Когда преступление совершено одним или несколькими членами клана против другого, последний сам наказывает за оскорбление, которому он подвергся80. Значение этих фактов с точки зрения разбираемой теории еще более усиливается, по крайней мере внешне, благодаря распространенному утверждению, будто вендетта81* была первоначально единственной формой наказания; наказание, таким образом, вначале представляло собой акт частной мести. Если же общество теперь обладает правом наказывать, то это, по- видимому, может быть благодаря чему-то вроде поручения со стороны составляющих его индивидов. Оно только их уполномоченный. Оно ведет не свои собственные, а их дела, и, вероятно, потому, что ведет их лучше. Вначале отдельные лица сами мстили за себя, теперь оно мстит за них, но так как уголовное право не могло изменить своей природы от этой простой передачи, то в нем нет, согласно этой теории, ничего социального. Если общество и играет, по-видимому, преобладающую роль, то только как заместитель индивидов. Но, как бы пи была распространена эта теория, она противоречит наиболее твердо установленным фактам. Невозможно назвать ни одного общества, где вендетта была бы первоначальной формой наказания. Как раз наоборот, достоверно установлено, что уголовное право вначале было главным образом религиозным. Этот факт установлен в отношении Индии и Иудеи, так как бывшее там в обычае право считалось полученным путем откровения21. В Египте десять книг Гермеса, заключавшие уголовное право вместе со всеми другими законами относительно управления государством, назывались жреческими, и Элиан утверждает, что с самой древности египетские жрецы исполняли судебные обязанности22. Так же было и в древней Германии 23. В Греции правосудие рассматривалось как происходящее от Юпитера, а наказание — как месть бога24. В Риме религиозное происхождение уголовного права проявляется и в древних традициях 25, и в архаических обычаях, которые долго сохранялись, и в самой юридической терминологии26. Но религия — явление, по существу, социальное. Она не только не преследует чисто индивидуальных целей, но оказывает на индивида постоянное принуждение. Она обязывает его следовать стесняющим его обычаям, совершать малые и большие, дорогостоящие жертвоприношения. Он должен тратиться на подношения, которые обязан дарить божеству; он должен урвать у своего рабочего времени или из своих развлечений минуты, необходимые для отправления ритуала; он должен возлагать на себя всякого рода лишения, должен отказаться даже от жизни, если это приказывают боги. Религиозная жизнь вся состоит из самоотречения и бескорыстия. Если, стало быть, уголовное право было изначально религиозным правом, то можно быть уверенным, что интересы, которым оно служило, суть интересы общественные. Боги мстят паказанием за свои собственные обиды, а не за обиды частных лиц; но обидеть богов — значит обидеть общество. Поэтому в низших обществах наиболее многочисленные проступки те, которые оскорбляют нечто общественное; это проступки против религии, нравов, авторитета и пр. Достаточно посмотреть, как относительно мало места уделено в Библии, в законах Мапу, в памятниках, оставшихся нам от древнего египетского права, предписаниям, защищающим личность, и напротив, пышное развитие репрессивного законодательства относительно различных форм святотатства, пренебрежения разными религиозными обязанностями, требованиями церемониала и т. д.82 В то же время именно эти преступления наказываются наиболее сурово. У евреев самые ужасные преступления — это преступления против религии83. У древних германцев, по словам Тацита, только два преступления наказывались смертью: это измена и дезертирство 84. По Конфуцию и Мэнцзы, безбожие — это большее преступление, чем убийство85. В Египте самое незначительное святотатство наказывалось смертью86. В Риме на самом верху уголовной лестницы находилось crimen perduellionis 87. 27* Но что тогда представляют собдй те частные преступ- ления7 примеры" которых ~м~ьТ приводили Bbinie? Они — смешанной^дрдддд^ . ^ связаны^ ощю5ремедд& сйвной и реститутшшш санкхш^й. Так, delictum privata28* римского права представляет нечто среднее между собственно преступлением и чисто гражданским нарушением. Оно обладает чертами того и другого и колеблется на границе обеих областей. Это преступление в том смысле, что установленная законом санкция состоит не просто в приведении вещей в прежний порядок; нарушитель обязан не только возместить причиненный им ущерб, но должен еще нечто сверх этого — искупление. Тем не менее это не совсем преступление, так как общество, объявляя наказание, вместе с тем не распоряжается его применением. Это право оно предоставляет потерпевшей стороне, которая свободно им распоряжается88. Точно так же вендетта — это, очевидно, наказание, которое общество признает законным, но заботу о применении которого оно предоставляет частным лицам. Эти факты только подтверждают то, что мы сказали о природе наказания. Если этот вид промежуточной санкции — отчасти вещь частная, то в той же мере он и не наказание. Уголовный характер его тем менее выражен, чем более сглажен в нем общественный характер, и наоборот. Следовательно, частная месть — далеко не прототип наказания; наоборот, это лишь несовершенное наказание. Преступления против личности не были первыми преступлениями, подвергавшимися каре; вначале они находились лишь на пороге уголовного права. Они поднимались по лестнице преступности только по мере того, как общество вполне овладевало ими, и эта операция, которую нам незачем описывать, не свелась, конечно, к простой передаче. Совсем наоборот, история этого вида наказаний — только непрерывный ряд вторжений общества в индивидуальную сферу, или, скорее, в сферу элементарных групп, которые оно в себе заключает. А результатом этих вторжений является то, что на место права частных лиц все более и более становится право общества 3\ Но предыдущие черты столь же принадлежат и диффузной каре, следующей за просто безнравственными действиями, сколь и каре правовой. Последнюю отличает то, что она, как мы сказали, носит организованный характер. Но в чем состоит эта организация? Когда говорят об уголовном праве в том виде, в каком оно функционирует в наших теперешних обществах, то представляют себе кодекс, в котором точно определенные наказания связаны с преступлениями, столь же определенными. Судья, конечно, располагает известным простором для применения к каждому частному случаю этих общих предписаний; но в своих основных чертах наказание определено заранее для всякой категории преступных действий. Однако эта искусная организация не существенна для наказания, ибо есть много обществ, где последнее не определено наперед. В Библии есть немало запретов, которые носят в высшей степени повелительный характер и все-таки не санкционируются никакими ясно сформулированными наказаниями. Их уголовный характер, однако, несомненен, ибо если текст и не упоминает о наказании, то в то же время он выражает такое отвращение к запретному поступку, что невозможно ни на минуту предположить, чтобы он оставался безнаказанным 89. Есть, стало быть, основание считать, что это молчание закона происходит просто оттого, что кара не была определена. И действительно, многие рассказы Пятикнижия говорят нам о том, что были поступки, уголовное значение которых было неоспоримо и наказание за которые устанавливалось только применявшим его судьей. Общество отлично знало, что оно имеет дело с преступлением, но уголовная санкция, которая должна была за ним последовать, еще не была определена90. Более того, даже среди наказаний, сформулированных законодателем, есть многие, которые точно не оговорены. Так, мы знаем, что были разные виды казни, весьма различавшиеся между собой, и, однако, во многих случаях тексты говорят о смерти только в общем виде, не говоря, какой род казни должен быть применен. Согласно Самнеру Мэну, так же было и в древнейшем Риме; crimi- па29* разбирались пред народным собранием, которое своей властью определяло наказание и одновременно устанавливало действительность инкриминируемого факта 91. Впрочем, даже вплоть до XVI в. общий принцип уголовного права «состоит в том, что применение наказания было предоставлено воле судьи, arbitrio et officio juducio...30* Судье не дозволено лишь придумывать другие наказания, помимо тех, что применялись обычно» 92. Другое следствие этой власти судьи состояло в том, что от его оценки целиком зависела квалификация преступного действия,— следовательно, она сама была неопределенной 93. Итак, не в регламентации наказания состоит отличительная организация этого вида кары. Точно так же и с установлением уголовной процедуры; приведенные нами факты достаточно убедительно доказывают, что она в течение длительного времени отсутствовала. Единственный факт организации, встречающийся повсюду, где есть собственно наказание, сводится, таким образом, к установлению суда. Как бы он ни был устроен — охватывает ли он весь народ пли только элиту, следует ли он упорядоченной процедуре в установлении дела и в применении наказания или нет,— уже одним только тем, что преступление судимо не всяким, а установленным персоналом, одним только тем, что коллективная реакция имеет посредником определенный орган, она перестает быть диффузной: она организована. Организация может стать более совершенной, но с этого момента она уже существует. Итак, наказание, по существу, состоит во внушенной страстью ре«ягтш1Т>ТШ™ч^и^тепени 'интенсивности, осу- ?ществляемой обществом через посредство установленного “(Тргана в .отмщении тех свойх <Шягов, которые нарушили известные правила пов1^ЯШЖгг данное нами определение преступления дает возможность весьма легко представить себе все эти признаки наказания. III Всякое сильное состояние сознания есть источник жизни; это существенный фактор нашей жизнеспособности вообще. Следовательно, все, что стремится ослабить его, умаляет и унижает нас; из этого вытекает ощущение беспокойства и недомогания, подобное тому, которое мы испытываем, когда какой-нибудь важный орган прекратил или замедлил свое функционирование. Энергичная реакция на причину, угрожающую нам таким умалением, неизбежна: мы стремимся устранить ее для сохранения целостности нашего сознания. В первый ряд причин, порождающих это действие, надо поставить представление противоположного состояния сознания. Представление на самом деле — не простой образ действительности, не инертная тень, отбрасываемая на нас вещами; это сила, поднимающая вокруг се^-целый вихрь органических и психических явлений.\Нерв- ный ток, сопровождающий образование идей, пробегает пе только в корковых центрах вокруг точки, где он за родился, и переходит из одного сплетения в другое, но отражается в двигательных центрах, где вызывает движение, в чувствительных центрах, где пробуждает образы, временами вызывает начало иллюзии и может затронуть даже вегетативные функции94. Это отражение тем значительнее, чем интенсивнее само представление, чем развитее его эмоциональный элемент. \Гак, представление о чувстве, противоположном наШШу^ действует в нас в том же направлении и таким же образом, как и чувство, субститутом которого оно является. Происходит так, как если бы это последнее само вошло в наше сознание. Оно имеет те же симпатии, хотя и менее живые; оно стремится пробудить те же идеи, те же движения, те же эмоции. Оно оказывает, таким образом, сопротивление игре нашего личного чувства и, следовательно, ослабляет его, направляя в противоположную сторону значительную часть нашей энергии. Это все равно, как если бы посторонняя сила забралась в нас, с тем чтобы расстраивать свободное функционирование нашей психической жизни. Вот почему убеждение, противоположное нашему, не может проявиться в нашем присутствии, не нарушая нашего спокойствия; это происходит потому, что оно тотчас же проникает в нас и, находясь в антагонизме со всем тем, что оно там встречает, производит там настоящие беспорядки. Бесспорно, пока конфликт разыгрывается только в области абстрактных идей, он не несет с собой ничего мучительного, потому что в нем нет ничего глубокого. Область этих идей в сознании самая возвышенная и в то же время самая поверхностная, и изменения, происходящие там, не имея обширных отражений, затрагивают нас слабо. Но когда речь идет о дорогом нам веровании, мы не дозволяем и не можем дозволить, чтобы на него безнаказанно замахивались. Всякое направленное против него оскорбление вызывает более или менее сильную реакцию, обращепную против оскорбителя. Мы восстаем, мы возмущаемся, мы на него за это сердимся, и поднятые таким образом чувства не могут не выразиться в поступках: мы его избегаем, мы держимся от него на расстоянии, мы изгоняем его из общества и т. д. Мы не утверждаем, конечно, что всякое сильное убеждение непременно нетерпимо; достаточно беглого наблюдения, чтобы доказать противное. Но дело в том, что тогда внешние причины нейтрализуют те причины, следствия которых мы только что проанализировали. Например, между противниками может быть взаимная симпатия, сдерживающая и смягчающая их антагонизм. Но эта симпатия должна быть сильнее антагонизма; иначе она его не одолеет. Или же обе стороны отказываются от борьбы, убедившись, что она не может привести ни к чему, и довольствуются сохранением относительного своего положения; они терпят друг друга, не будучи в состоянии уничтожить друг друга. Такой характер часто носит обоюдная терпимость, возникающая в результате религиозных войн. Во всех этих случаях, если конфликт чувств не порождает своих естественных следствий, то не потому, что их у него нет, а потому, что ему мешают их произвести. Впрочем, эти следствия, будучи неизбежными, в то же время полезны. Происходя неизбежно от производя щих их причин, они способствуют сохранению их. Все эти бурные эмоции содержат в себе призыв к дополнительным силам, придающим атакованному чувству энергию, которую у пего отнимает противоречие. Иногда говорят, что гнев бесполезен, так как он представляет собой только разрушительную страсть, но это одностороннее воззрение. На самом деле гнев состоит в перевозбуждении и укреплении скрытых и свободных сил, которые помогают нашему личному чувству противостоять опасности. В состоянии мира, если можно так выразиться, оно недостаточно вооружено для борьбы; оно могло бы погибнуть, если бы в желанный момент не вступали резервы страсти. Гнев — не что иное, как мобилизация этих резервов. Может даже случиться, что вызванная таким образом помощь превосходит потребность, тогда в результате спора наши убеждения пе только пе будут поколеблены, но еще больше укрепятся. Известно, какую энергию может получить верование или“*^ витни ВГТМу Т(Ш>ко то^'о^' Чт6^1ЙГ(Л^щается т)б- Цестйтг~ТОгД15Й7~№Жа^ "между"*со8(шТ прйчйньГ этого явления ТРТТР.рь ^пропто известньГа.~Т1одош10 тому как противоположные состояния сознания взаимно ослабляются, состояния идентичные, соединяясь, усиливают друг друга. Первые вычитаются, вторые складываются. Если кто-пибудь высказывает перед нами идею, которая У нас уже была, то представление, которое у нас о ней складывается, соединяется с нашей собственной идеей, накладывается на нее, сливается с ней, сообщая ей все, что в нем самом есть жизненного. Из этого слияния получается новая идея, поглощающая предыдущие и, следовательно, более живая, чем каждая из них в отдельности. Вот почему в многочисленных собраниях эмоция может достигать такой неистовой силы; возникая в каждом сознании, она отражается во всех других. Нет даже необходимости испытывать нам самим, благодаря нашей индивидуальной природе, какое-нибудь коллективное чувство для того, чтобы оно обрело у нас такую интенсивность: то, что мы прибавляем к нему, составляет в итоге очень мало. Достаточно, чтобы мы представляли собой более или менее восприимчивую почву, чтобы оно, проникая извне с силой, полученной от своих источников, сообщалось нам. Поскольку коллективные чувства, оскорбляемые преступлением,— самые распространенные в обществе, поскольку они относятся к особенно сильным состояниям общего сознания, они не могут терпеть противоречия. Если же это противоречие не чисто теоретическое, если оно утверждается не только на словах, но и на деле, то оно достигает своего максимума, и мы тогда не можем страстно не восставать против него. Простого восстановления нарушенного порядка недостаточно для нас; нам нужно более сильное удовлетворение. Сила, с которой сталкивается преступление, слишком интенсивна, чтобы реагировать столь умеренно. Да она и не могла бы этого сделать, не уменьшаясь, так как именно благодаря интенсивности реакции она вновь овладевает собой и удерживается на том же энергетическом уровне. Так можно объяснить одну из характерных черт этой реакции, часто считавшую^ шшапиональтй^ Не вызывает сомнении, что в основе понятия^.искуцд^дия содер- жится идея удовлетвор^и^^^ращенного к некоторой ревлыщй или идвалШТГГ"силеГ стоящеи.^Жд^йШи. Если мы требуем" наказания за преступление, то не потому, что хотим мстить лично за себя; мы мстим за нечто священное, что мы ощущаем более см УТИЦ "Вни и над нами Это нечто мы пошшаем по-разпому, в зависи- моТРгГ о^Г времени и среды; иногда это простая идея, например нравственность, долг; чаще всего мы представляем его себе в виде одного или нескольких конкретных существ: предков, божества. Вот почему уголовное право, по существу, религиозно не только при своем возпик- новений, но постоянйо сохраняет некоторую печать религиозности: поступки, за которые оно наказывает, суть преступления против чего-то трансцендентного, существа или понятия. Таким же образом мы объясняем себе самим, почему эти поступки представляются нам требующими санкции более серьезной, чем простое возмещение, которым мы довольствуемся в области чисто человеческих интересов. Представление это, конечно, является иллюзией: именно за себя в некотором смысле мы мстим, себя мы удовлетворяем, так как в нас, и только в нас, находятся оскорбленные чувства. Но эта иллюзия необходима. Поскольку эти чувства — вследствие своего коллективного происхождения, своей универсальности, своей продолжительности, своей внутренней интенсивности — имеют исключительную силу, они радикально отделяются от остальной части нашего сознания, состояния которой значительно слабее. Они владычествуют над нами, они содержат, так сказать, нечто сверхчеловеческое и в то же время они привязывают нас к объектам, которые находятся вне нашей преходящей жизни. Поэтому они представляются нам отражающимися в нас эхом какой-то посторонней силы, более могучей, чем мы сами. Мы вынуждены проецировать их вне себя и относить к какому-то внешнему объекту то, что их касается. В настоящее время известно, как совершаются эти частичные отчуждения личности. Этот мираж неизбежен, так что пока будет существовать карательная система, он будет воспроизводиться в той или иной форме. Чтобы происходило иначе, необходимо было бы, чтобы в нас находились коллективные чувства только средней интенсивности; а в этом случае не было бы больше наказания. Может быть, скажут, что заблуждение рассеется само собой, как только люди его осознают? Но мы можем отлично знать, что солнце — огромный шар, и все-таки мы видим его в виде диска величиной в несколько пальцев. Понимание может научить нас истолковывать показания наших чувств, но не может изменить их. Впрочем, это только отчасти заблуждение. Поскольку эти чувства коллективны, то они представляют в нас не нас, а общество. Мстя за них, мы мстим, стало быть, не за себя, а за него, а общество и есть нечто высшее, чем индивид. Ошибочно поэтому видеть в таком квазирелигиозном характере искупления какой-то паразитический нарост. Это, напротив, неотъемлемая часть наказания. Несомненно, он вы' ражает природу наказания лишь метафорическим образом, но »та метафора не лишена истины. Понятно, с другой стороны, что воздействие уголовного права неодинаково во всех случаях, так как вызывающие его эмоции не всегда одни и те же. Живость их зависит от живости затронутых чувств и от серьезности испытанного оскорбления. Сильное состояние сознания реагирует сильнее, чем слабое, а два состояния одной и гой же интенсивности реагируют неодинаково, в соответствии с силой встречаемого ими противоречия. Эти изменения неизбежны; более того — они нолезны, так как важно, чтобы величина призываемых сил была пропорциональна величине опасности. Если бы их было мало, их могло бы оказаться недостаточно; будь их слишком много, это была бы бесполезная потеря. Поскольку значение преступного акта изменяется в функции тех же самых факторов, наблюдаемая повсюду пропорциональность между преступлением и наказанием устанавливается с механической самопроизвольностью, причем нет необходимости в ученых выкладках для ее вычисления. Причина, создающая градацию преступлений, создает ее и для наказаний. Обе шкалы не могут не соответствовать друг другу, и это соответствие, будучи неизбежным, не перестает в то же время быть полезным. Что касается социального характера этого воздействия, то он проистекает из социальной природы оскорбленных чувств. Поскольку последние находятся во всех сознаниях, совершенное преступление вызывает во всех тех, кто является его свидетелем или кто знает о его существовании, одно и то же негодование. Все задеты, поэтому все выступают против нападения. Реакция носит не только общий но и коллективный характер, что не одно и то же; она не происходит изолированно у каждого, но совершается согласованно, с единством, изменяющимся, впрочем, в зависимости от обстоятельств. Подобно тому как противоположные чувства отталкиваются, сходные притягиваются, и с тем большей силой, чем они интенсивнее. Так как противоречие — это обостряющая их опасность, оно усиливает их притягательную силу. Нигде не испытываешь такой потребности видеть соотечественников, как в чужой стране; никогда верующий не чувствует такого тяготения к единоверцам, как во времена преследований. Несомненно, мы в любое время любим общество тех, кто думает и чувствует, как мы. Но после споров, где наши общие верования подвергались энергичным пападкам, мы их ищем йе только с удовольствием, но и со страстью. Преступление, стало быть, сближает и объединяет честные души. Достаточно посмотреть, что происходит (особенно в маленьком городке), когда возникает какой-нибудь нравственно возмутительны]! скандал. Останавливаются на улицах, посещают друг друга, сходятся в условленных местах, чтобы говорить о происшествии и сообща негодовать. Из всех .)тнх обмениваемых, подобных друг другу впечатлений, из всех этих выражений гнева выделяется единый гнев, более или менее определенный, смотря по обстоятельствам. Оп является гневом всякого, не будучи ничьим в частности. Ото — общественный гнев. Впрочем, он и сам по себе может быть для чего-то полезен. Действительно, взбудораженные чувства получают всю свою силу от того, что они одинаковы для всех; они энергичны, потому что неоспоримы. Особое уважение дает им то, что они почитаемы всеми. Но преступление возможно только тогда, когда это уважепие не вполне универсально; следовательно, оно предполагает, что эти чувства не абсолютно коллективны, и затрагивает это единодушие, источник их авторитета. Поэтому, если бы затрагиваемые им сознания не соединялись с целью показать друг другу, что они остаются сходными, что этот частный случай — аномалия, то они постепенно были бы поколеблены. Но нужно, чтобы они усиливались, удостоверяя друг друга, что они постоянно находятся в согласии; единственное средство для этого — их совместная реакция. Словом, поскольку затронуто общее сознание, требуется, чтобы оно же сопротивлялось и, следовательно, чтобы сопротивление было коллективным. Остается объяснить, почему оно организуется. Эту последнюю черту можно объяснить, если заметить, что организованная кара не противоположна диффузной, но отличается от нее степенью: реакция в этом случае более единодушна. Но более высокая интенсивность и определенность чувств, за которые мстит собственно наказание, легко объясняют это более полное единство. Действительно, если отрицаемое состояние сознания слабо пли если оно отрицается слабо, то оно может вызнать только слабую концентрацию затронутых сознании; наоборот, если оно сильно, если оскорбление серьезно, вся затронутая группа сжимается перед лицом опасности и собирается, так сказать, вокруг себя самой. Люди не довольствуются более случайным обменом впечатле- пнями, случайным сближением то здесь, то там или большим удобством встречи. Возросшее мало-помалу волнение сильно притягивает друг к другу всех сходных между собой и соединяет их в одном месте. Это материальное сжатие агрегата, делая более тесным взаимное проникновение умов, делает также более легкими все движения целого. Эмоциональные реакции, ареной которых является каждое сознание, оказываются, стало быть, в самых благоприятных для объединения условиях. Однако, если бы они были слишком разнообразны как по качеству, так и по количеству, полное слияние было бы невозможно между этими частично разнородными и несводимыми элементами. Но мы зпаем, что вызывающие их чувства очень определенны и, следовательно, должны теряться друг в друге, сливаться в единую равнодействующую, которая служит их субститутом и которая приводится в действие не каждым в отдельности, а сложившимся таким образом социальным организмом. Многие факты доказывают, что таков был исторически генезис наказания. Известно в самом деле, что вначале обязанность суда исполняло народное собрание в целом. Если даже обратиться к примерам, приведенным нами выше из Пятикнижия95, то мы увидим, что дело обстояло именно так. Как только распространилось известие о преступлении, собирается народ, и, хотя наказание не определено заранее, реакция бывает единодушной. В некоторых случаях сам народ коллективно даже исполнял приговор тотчас после того, как его объявлял 96. Впоследствии там, где собрание воплотилось в лице вождя, последний стал вполне илп отчасти органом уголовно-правового воздействия, и организация развивалась сообразно законам всякого органического развития. Итак, именно природа коллективных чувств объясня- ет па ifследов а тел ь н о. _ зГрест УПЛ еиие. jjpoMC того, мы вновь видим, что сила воздействия, которой располагают правительственные функции (как только они появились), есть лишь эманация той же силы, что находится в диффузном состоянии в обществе, так как она происходит из последней. Первая есть только отражение второй; объем первой изменяется, как и объем второй. Прибавим, кроме того, что установление этой власти служит для поддержания самого общего сознания. Последнее ослабело бы, если бы представляющий его орган не вносил вклад во внушаемое им уважение и в особый авторитет, которым оно пользуется. Но вклад этот возможен только в том случае, если все затрагивающие его поступки отвергаются и подавляются так же, как и те, которые затрагивают коллективное сознание, и притом даже тогда, когца последнее не задевается этим прямо. IV Таким образом, анализ наказания подтвердил наше определение преступления. ЖьГ сначала индуктивно установили, что это последнее состоит главным образом в поступках, противостоящих сильным и определенным состояниям общего сознания; мы видели, что все черты наказания действительно проистекают из этой сущности преступления. Следовательно, санкционируемые общим сознанием правила выражают наиболее существенные социальные сходства. ^Теперь ясно, какой вид солидарности , символизирует угОЛОВЩ&^ДраВв?Ч? самом деле, всем известно, что существует социальная связь, причина которой заключается в некотором приспособлении всех частных сознаний к общему типу, который есть не что иное, как психический тип общества. В этих условиях не только все члены группы индивидуально притягиваются друг к другу потому, что они сходны, но они также привязаны к тому, что составляет условие существования этого коллективного типа, т. е. к обществу, образуемому их объединением. Граждане не только любят друг друга и предпочитают друг друга иностранцам, но они любят свое отечество. Они любят его, как самих себя, заботясь о том, чтобы оно жило долго и процветало, потому что без него функционирование значительной части их психической жизни было бы затруднено. И наоборот, обществу важно, чтобы все они представляли эти основные сходства, потому что это условие его единства. В нас есть два сознания: одно содержит только состояния, свойственные лично каждому из нас и отличающие нас, тогда как состояния, охватываемые вторым,— общи для всей группы 97. Первое представляет и формирует только нашу индивидуальную личность; второе представляет коллек- тийный тип й, следовательно, общество, без которого он не существовал бы. Когда наше поведение определяется каким-то элементом последнего, мы действуем не из нашего личного интереса, а преследуем коллективные цели. Но эти два сознания, хотя и различны, связаны между собой, так как в итоге составляют одно целое; оба они имеют один и тот же органический субстрат. Они, стало быть, солидарны. Отсюда следует солидарность sui generis, которая, возникнув из сходств, прямо связывает индивида с обществом. В следующей главе мы сможем лучше показать, почему мы предлагаем назвать ее механической. Эта солидарность состоит не только в общей и неопределенной связи индивида с группой; она гармонизирует и их отдельные движения. В самом деле, так как коллективные двигатели повсюду одни и те же, они производят повсюду одинаковые следствия. Следовательно, всякий раз, как они начинают действовать, отдельные воли самопроизвольно и совместно двигаются в одном и том же направлении. Именно эту солидарность выражает уголовное право, по крайней мере в том, что в ней есть жизненного. Действительно, действия, которые оно запрещает и квалифицирует как преступления, бывают двух родов: они либо прямо обнаруживают слишком сильное расхождение между совершающим их и коллективным типом, либо затрагивают орган общего сознания. Как в первом, так и во втором случае задетая и карающая преступление сила одна и та же. Она — продукт наиболее существенных социальных сходств, и ее следствием является поддержание социальной связи, проистекающей из этих сходств. Именно эту силу охраняет уголовное право от всякого ослабления, одновременно требуя от каждого из нас некоторого минимума сходств, без которых индивид представлял бы угрозу для единства социального тела, и заставляя нас уважать символ, выражающий, обобщающий и гарантирующий эти сходства. Таким образом объясняется TOt что некоторые поступки так часто считались преступлениями и наказывались как Так6вь1ё, не будучи сами по себ^ вредными для об- щертва. В самом деле, коллективный тип, как!Гийдиви- дуальный/ сформировался под влиянием весьма различных и даже случайных причин. Будучи продуктом исторического развития, он несет на себе печать обстоятельств всякого рода, которые общество проходило в своем развитии. Было бы поэтому чудом, если бы все, что и нем находится, было приноровлено к какой-нибудь полезной цели; невозможно, чтобы туда не внедрились более или менее многочисленные элементы, не имеющие никакого отношения к социальной пользе. Среди наклонностей, стремлений, которые индивид получил от своих предков или приобрел сам, многие, несомненно, не служат ничему или стоят больше того, что дают. Невозможно, конечно, чтобы большинство из них было вредно, так как организм в таких условиях не мог бы существовать. Но среди них есть такие, которые сохраняются, не будучи полезными, и даже те, польза которых наиболее неоспорима, часто обладают интенсивностью, далеко не пропорциональной их полезности, так как она отчасти возникает в них от других причин. Так же обстоит дело и с коллективными страстями. Не все задевающие их поступки опасны сами по себе или, по крайней мере, они опасны не настолько, насколько осуждаются. Однако осуждение, объектом которого они являются, не лишено основания, ибо, каково бы ни было происхождение этих чувств, если они составляют часть коллективного типа и особенно его существенную часть, то все, что способствует их разрушению, разрушает вместе с тем общественную связь и подвергает опасности общество. Возникновение этих чувств отнюдь не было полезно, но раз они долго существуют, то становится необходимым, чтобы они продолжали существовать, несмотря на свою иррациональность. Вот почему вообще хорошо, чтобы поступки, затрагивающие их, не были терпимы. Несомненно, рассуждая отвлеченно, можно отлично доказать, что обществу нет никакого основания запрещать употребление какой-нибудь пищи, безобидной самой по себе. Но раз отвращение к этой пище стало интегрирующей частью общего сознания, оно не может исчезнуть, не ослабив общественной связи, и именно это смутно чувствуют здоровые сознания 98. То же самое и с наказанием. Хотя оно происходит от чисто механической реакции, от внушенных страстью и и большой мере необдуманных движений, тем не менее оно играет полезную роль. Только роль эта не в том, в чем ее обыкновенно видят. Оно не служит — или служит только второстепенным образом — исправлению виновного или устрашению его возможных подражателей; с обеих точек зрения польза его по справедливости сомнительна и, во всяком случае, незначительна. Его истинная функция — сохранить целостность общественной связи, поддерживая всю ее жизненность в общем сознании. Последнее, будучи отрицаемо так категорически, потеряло бы часть своей энергии, если бы эмоциональная реакция группы не компенсировала этой потери, а отсюда вытекало бы ослабление социальной солидарности. Необходимо, значит, чтобы оно во всю мощь утверждало себя в тот момент, когда оно испытывает противодействие, а единственное средство утвердить себя — это выразить единодушное отвращение, вызываемое преступлением, при помощи подлинного действия, которое может состоять только в страдании, причиняемом виновному. Таким образом, это страдание, будучи необходимым продуктом порождающих его причин, не есть бесцельная жестокость. Это знак, свидетельствующий, что коллективные чувства все еще коллективны, что единение умов в одной и той же вере сохраняется — и таким образом оно возмещает зло, нанесенное преступлением обществу. Вот почему есть основание утверждать, что преступник должен страдать пропорционально своему преступлению; вот почему теории, отрицающие искупительный характер наказания, кажутся многим умам разрушающими общественный порядок. Дело в том, что эти теории могли бы применяться только в обществе, где всякое коллективное сознание было бы почти уничтожено. Без этого необходимого удовлетворения пе могло бы быть сохрапепо то, что называется нравственным сознанием. Можно поэтому без всякой парадоксальности утверждать, что главное назначение наказания — воздействовать на добропорядочных людей; так как оно способствует залечиванию ран, нанесенных коллективным чувствам, то оно может исполнять свою роль только там, где эти чувства существуют, и в той мере, в какой они живы. Несомненно, предупреждая в умах, уже потрясенных, новое ослабление коллективной души, оно может помешать умножению преступлений, но этот результат, полезный сам по себе, только частное следствие. Словом, чтобы составить себе точное представление о наказании, должно примирить обе противоположные теории: ту, которая в наказании видит искупление, и другую, делающую из него орудие социальной самозащиты. Оно действительно имеет функцией защищать общество, но это потому, что оно искупительно; а с друтой стороны, если оно должно быть искупительным, то не потому, что страдание в силу какого-то мистического свойства выкупает вину, но потому, что только при этом условии оно может произвести свое социально полезное действие 99. Из этой главы следует, что существует социальная солидарность, происходящая от того, что известное число состояний сознания является общим для всех членов одного и того же общества. Именно она материально выражается в уголовном праве, по крайней мере в наиболее существенных ее чертах. Доля ее в общей интеграции общества зависит, очевидно, от объема социальной жизни, который охватывает и регламентирует общее сознание. Чем больше существует разнообразных отношений, где последнее дает себя знать, тем больше создает оно уз, связывающих индивида с группой, тем полнее, следовательно, осуществляется общественная связь от этой причины и несет на себе ее след. Но, с другой стороны, число этих отношений само по себе пропорционально числу карательных правил; определяя, какую часть юридического аппарата представляет уголовное право, мы тем самым измерим относительное значение этой солидарности. Правда, поступая таким образом, мы не примем в расчет некоторых элементов коллективного сознания, которые по причине своей меньшей энергии или неопределенности остаются чуждыми уголовному праву, содействуя тем не менее утверждению социальной гармонии. Это те элементы, которые защищаются просто диффузными наказаниями. Но то же самое относится и к другим частям права. Нет таких правовых норм, которые не дополнялись бы нравами, а поскольку есть основание предположить, что отношение между правом и нравами одинаково в этих различных сферах, то это исключение пе грозит исказить результаты нашего сравнения. I Сама природа рвдтитутииипй гар^тти показывает, что сопиалкняя г.плипарнпг.ТТг| К0ТПР0Р рппт- вётствует это право, совсем другого ^д>ода. санкция отличается тем, что не имеет искупитель- нбго характера; она сводится к прос\т^щ^ме<:етаппв^нию порядка вещей. В этом случае тому, кто нарушил закон или не знал его, не причиняется страдания, он просто приговаривается к подчинению ему. Если имеют место уже совершившиеся факты, то судья приводит их к нормальному состоянию. Он утверждает право, но не наказание. Возмещение убытков не имеет карательного характера. Это просто средство вернуться к прошлому для восстановления его, насколько это возможно, в его нормальном виде. Тард, правда, рассчитывал найти нечто вроде гражданских карательных мер в присуждении к издержкам, которые всегда возлагаются на проигравшую сторону*. Но выражение, используемое в этом смысле, имеет только метафорическое зпачение. Для того чтобы имела место кара, необходимо, по крайней мере, существование какого-нибудь пропорционального соотношения между наказанием и преступлением, а для этого нужно, чтобы степень серьезности последнего была основательно установлена. Но в действительности проигравший дело платит издержки даже тогда, когда его намерения были чисты, когда он был виновен только в неведении. Основания этого правила, стало быть, совсем другие: раз правосудие не производится даром, то справедливо, чтобы издержки падали на того, кто вызвал отправление его. Возможно, впрочем, что перспектива этих издержек останавливает безрассудного сутягу, но этого недостаточно, чтобы видеть в них наказание. Боязнь банкротства, обыкновенно следующего за ленью иди нерадивостью, 1 Tarde. Criminalit? compar?e. P.; F. Alcan, p. 113. может сделать негоцианта деятельным и прилежным, но все-таки банкротство не есть собственно уголовная сапкция за его промахи. Нарушение этих правил не карается даже диффузным наказанием. Истцу, проигравшему процесс, не грозит позор, его честь не пятнается. Мы даже можем вообразить себе эти правила не такими, каковы они суть, и это нас не возмущает. Мысль, что убийство может быть терпимо, нас возмущает, но мы весьма легко допускаем, чтобы было изменено право наследования, и многие даже считают, что оно может быть уничтожено. По крайней мере, это вопрос, который мы не отказываемся обсуждать. Точно так же мы без труда допускаем, чтобы право сервитутов или право пользования были организованы иначе, чтобы обязанности продавца и покупателя были определены иным образом, чтобы административные функции распределялись на основании других принципов. Поскольку эти предписания не соответствуют в нас никакому чувству и мы вообще не знаем их научных оснований (ибо эта наука еще не создана), они у большинства из нас не пустили корней. Несомненно, имеются исключения. Мы не выносим мысли, чтобы обязательство, противное правам или полученное силой, хитростью, могло связывать заключивших его. Поэтому, когда общественное мнение сталкивается со случаем подобного рода, оно оказывается менее индифферентным и усиливает своим порицанием правовую санкцию. Дело в том, что различные области моральной жизни резко не отделены друг от друга. Наоборот, они непрерывны, и следовательно, между ними есть пограничные области, в которых встречаются одновременно различные черты. Тем не мепее предыдущее утверждение остается верным в громадном большинстве случаев. Это доказывает, что правила с реститутивной санкцией или совсем не составляют часть коллективного сознания, или же представляют собой только слабые его состояния. Репрессивпое право соответствует тому, что составляет сердце, центр общего сознания, чисто моральные правила составляют уже менее центральную часть его; наконец, реститутивное право берет начало в периферических областях и простирается далеко за ними. Чем более оно становится самим собой, тем более оно удаляется от центра. Эта черта, впрочем, ясно видна в способе его функционирования. В то время как репрессивное право стремится остаться рассеянным в обществе, реститутивпое создает себе все более и более специализированные органы: консульские суды, советы экспертов, всяческие административные палаты. Даже в своей наиболее общей части, а именно в гражданском праве, оно функционирует только с помощью особых чиповников: судей, адвокатов и т. д., которые способны к исполнению этой роли благодаря сугубо специальному образованию. Но, хотя эти правила в той или иной мере находятся вне коллективного сознания, они интересуют не только частных лиц. Если бы это было так, то реститутивное право не имело бы ничего общего с социальной солидарностью, так как регулируемые им правила связывали бы индивидов между собой, не связывая их с обществом. Это были бы факты частной жизни, каковы, например, отношения дружбы. Но общество отнюдь не отсутствует в этой сфере юридической жизни. Правда, обычно оно не вторгается туда по собственному почину; необходимо, чтобы это вторжение было вызвано заинтересованными лицами. Но, несмотря на это, вмешательство общества — важная часть механизма, так как только оно заставляет его функционировать. Именно общество утверждает право в лице своих представителей. Утверждали, однако, что в этой роли нет ничего собственно социального, что она сводится только к роли примирителя частных интересов, что, следовательно, всякое частное лицо могло бы исполнять ее и что если общество • взяло ее на себя, то единственно в целях удобства. Но в высшей степени неверно делать из общества какого-то третейского судью. Когда оно вмешивается, то не для того, чтобы привести в согласие индивидуальные интересы. Оно не ищет, какдм может быть самое выгодное для сторон решение, и не предлагает им компромиссов, зато оно применяет к данному частному случаю общие традиционные предписания права. Но право — явление прежде всего социальное и имеющее совсем другой объект, нежели интерес тяжущихся. Судья, рассматривающий просьбу о разводе, озабочен не тем, чтобы выяснить, желателен ли в самом деле для супругов этот разрыв, а тем, входят ли указываемые ими причины в одну из предви- депных законом категорий. Однако, чтобы оценить как следует значение социального действия, надо его наблюдать не только в момент, когда применяется санкция, когда восстанавливается нарушенное отношение, но также тогда, когда оно устанавливается. Социальное действие необходимо для того, чтобы как основать, так и изменить многие юридические отношения, которыми управляет это право и которые не в состоянии ни создать, ни изменить согласие заинтересованных лиц. Таковы, в частности, те отношения, которые касаются состояния личностей. Хотя брак — это договор, но супруги не могут ни образовать, ни уничтожить его по собственной воле. То же самое относится ко всем другим семейным отношениям, и тем более к тем, которые регламентируются административным правом. Правда, собственно договорные обязательства могут заключаться и разрешаться на основании одного согласия сторон. Но не следует забывать, что если контракт имеет силу связывать, то ему ее сообщает общество. Допустите, что оно не санкционирует договорных обязательств, и тогда эти последние станут простыми обещаниями, которые имеют уже только моральный авторитет100. Значит, всякий контракт предполагает, что за вступающими в сделку сторонами стоит общество, готовое вмешаться, чтобы заставить уважать заключенные обязательства. Поэтому эту обязательную силу оно придает только контрактам, которые сами по себе имеют социальное значение, т. е. согласуются с предписаниями права. Мы увидим, что иногда его вмешательство еще более очевидно. Оно присутствует во всех отношениях, которые определяет реститутивное право, даже в тех, которые кажутся совершенно частными; и его присутствие, хотя и не ощущается, по крайней мере в нормальном состоянии, тем не менее существенно 101. Поскольку правила с реститутивной санкцией чужды общему сознанию, определяемые ими отношения не из тех, которые затрагивают всех одинаково. Это значит, что они устанавливаются непосредственно не между индивидом и обществом, но между ограниченными и особыми частями общества, которые они связывают между собой. Но, с другой стороны, поскольку общество не отсутствует тут, то неоЬходимо, чтобы оно было в этом более или менее заинтересовано, чтобы оно чувствовало последствия этого. Тогда сообразно с силой, с которой оно их чувствует, опо вмешивается более или менее глубоко и активно через посредство специальных органов, уполномоченных представлять его. Следовательно, эти отношения весьма отличны от тех, которые регламентируются репрессивным правом, так как последние связывают прямо и без посредников единичное сознание с коллективным, т. е. индивида с обществом. Но эти отношения могут принять две весьма различные формы: либо они отрицательны и сводятся к простому воздержанию, либо они носят положительный характер, характер кооперации. Двум классам правил, определяющим те и другие, соответствуют два вида социальной солидарности, которые необходимо различать. II Типично отрицательным отношением является отношение, связывающее вещь с личностью. Вещи, точно так же как и личности, составляют часть общества и играют в нем особую роль; необходимо поэтому, чтобы их отношения с социальным организмом были определены. Можно сказать, что существует солидарность вещей, природа которой достаточно специфична, чтобы выражаться вовне юридическими следствиями особого характера. В самом деле, юристы различают два вида прав; одни они называют вещными, другие — обязательственными. Право собственности, ипотека принадлежат к первому виду; долговое право — ко второму. Вещные права характеризуются тем, что только они порождают права старшинства и наследования. В этом случае мое право на вещь исключает всякое другое, установившееся после моего. Если, например, какое-нибудь имущество было последовательно заложено двум кредиторам, то вторая ипотека ни в чем не может ограничить прав первой. С другой стороны, если мой должник отчуждает вещь, на которую я имею право ипотеки, то последнее этим ни в чем не затронуто; но третий владелец, в пользу кого совершилось отчуждение, обязан или выплатить мне, или потерять то, что приобрел. Для этого же необходимо, чтобы правовая связь соединяла прямо и без чьего-либо посредничества эту определенную вещь с моей юридической личностью. Это привилегированное положение является, стало быть, следствием солидарности, свойственной вещам. Наоборот, когда речь идет об обязательственном праве, лицо, которое должно мне, может, заключивши новые обязательства, создать мне сокредиторов, права которых равны моему, и хотя я имею залогом все имущество моего должника, если он его отчуждает, оно, выходя из его вотчины, выходит из моего залога. Основание такого положения состоит в том, что специальное отношение существует не между этим имуществом и мной, по только между личностью их владельца и моей собственной 102. Ясно, в чем состоит эта вещная солидарность: она прямо связывает вещи с личностями, но не личности между собой. Строго говоря, можно обладать вещным правом, считая себя одним на свете и игнорируя других людей. Поскольку только через посредство личностей вещи включаются в общество, то происходящая от этого включения солидарность — чисто отрицательная. Вследствие этой солидарности воли не движутся к определенным целям, но только вещи упорядоченно движутся вокруг воль. Вещные права, будучи ограничены таким образом, не вступают в конфликты; враждебные отношения упреждены, но нет активного сотрудничества, консенсуса. Представьте себе такое согласие совершенным настолько, насколько возможно. Общество, где оно господствует,— если господствует только оно,— будет походить на громадное созвездие, в котором каждая звезда движется по своей орбите, не нарушая движения соседних звезд. Такая солидарность, стало быть, не делает из сближаемых ею элементов целого, способного действовать единообразно; она ни в чем не содействует единству социального тела. По предыдущему изложению легко определить, какова та часть реститутивного права, которой соответствует эта солидарность: это совокупность вещных прав. Но из самого его определения вытекает, что право собственности — наиболее совершенный их тип. Действительно, наиболее полное отношение, которое может существовать между вещью и личностью,— то, которое ставит первую в безусловную зависимость от второй. Только отношение ;)то само по себе очень сложно, и разнообразные элементы, из которых оно образовано, могут стать объектом многочисленных вещных вторичных прав, таких, как узуфрукт 31*, сервитуты32*, пользование и жилище. В результате можно сказать, что вещные права охватывают право собственности во всех его различных формах (собственность литературная, на произведения искусства, промышленная, движимая, недвижимая) и разновидностях^ как их регламентирует вторая книга нашего гражданского кодекса. Помимо этой книги наше право признает еще четыре других вещных права, являющихся только вспомогательными и случайными субститутами обязательственных прав: это залог, антихреза33*, привилегия и ипотека34* (ст. 2071—2203). Сюда же следует присоединить все, что касается наследственного права, права завещания и, следовательно, безвестного отсутствия, так как оно создает, когда объявлено, своего рода временное наследование. Действительно, наследство — это вещь или совокупность вещей, на которые наследники имеют вещпое право, независимо от того, будет ли последнее приобретено ipso facto35* со смертью собственника или же открывается только вследствие судебного акта, как это случается с непрямыми наследниками и с участниками завещания па определенную часть имущества. Во всех этих случаях юридическое отношение прямо установлено не между личностью и личностью, но между личностью и вещью. То же самое с дарением по завещанию, представляющим только распоряжение вещным правом собственника на его имущество или, по крайней мере, на ту часть его, которая находится в свободном распоряжении. Но существуют отношения между личностями, которые, хотя и не носят вещного характера, тем не менее так же отрицательны, как предыдущие, и выражают солидарность того же рода. Во-первых, это те, которые порождает пользование собственно вещными правами. Функционирование последних неизбежно ставит иногда лицом к лицу их обладателей. Например, когда одна вещь присоединяется к другой, то собственник той, которая считается главной, становится тотчас же собственником другой; только «он должен заплатить другому стоимость вещи, которая была присоединена» (ст. 566). Это обязательство, очевидно, личное. Точно так же каждый собственник общей стены, который хочет сделать ее выше, обязан уплатить совладельцу вознаграждение (ст. 658). Участник в завещании, наследующий определенную часть имущества, обязан обратиться к наследнику всего имущества, чтобы добитьм выдачи завещанной вещи, хотя он имеет право на нее сразу после смерти завещателя (ст. 1014). Но солидарность, выражаемая этими отношениями, не отличается от той, о которой мы сейчас говорили; действительно, они устанавливаются только для того, чтобы возместить или предупредить нарушение. Если бы обладатель каждого лещного права мог постоянно пользоваться им, не переходя никогда границы его, то, поскольку каждое право оставалось бы в своих границах, не было бы места для юридического отношения. Но на деле права эти беспрестанно так перепутываются, что нельзя пользоваться одним каким-нибудь, не наступая на другие, ограничивающие его. То вещь, на которую я имею право, находится в чужих руках: это случается для завещанного имения. То я не могу пользоваться своим правом, не вредя праву другого; так бывает с некоторыми сервитутами. Значит, необходимы отношения, чтобы возместить ущерб, если он нанесен, или чтобы воспрепятствовать ему; но они не имеют ничего положительного. Они не заставляют сотрудничать лиц, которых соединяют; они не влекут за собой никакой кооперации; они просто восстанавливают или поддерживают в новых условиях эту отрицательную солидарность, функционирование которой нарушили обстоятельства. Они не только не объединяют, но стремятся только к тому, чтобы лучше отделить то, что соединилось силою обстоятельств, чтобы восстановить границы, которые были нарушены, и поместить каждого в его собственные границы. Они настолько тождественны отношениям вещи с личностью, что составители Кодекса не уделили им особого места, но рассматривали их вместе с вещными правами. Наконец, обязанности, вытекающие из преступления и неумышленного правонарушения, имеют точно тот же характер103. Действительно, они принуждают всякого возместить ущерб, который он причинил своим преступлением законным интересам другого. Они, стало быть, носят личный характер. Но солидарность, которой они служат, очевидно, совершенно отрицательна, так как они состоят не в том, чтобы помогать, а в том, чтоб не вредить. Связь, за нарушение которой они определяют санкции, сугубо внешняя. Вся разница между этими отношениями и предыдущими состоит в тем, что в одном случае нарушение происходит от преступления, а в другом — от обстоятельств, определяемых и предвидимых законом. Но нарушенный порядок тот же самый; он происходит не от сотрудничества, но только от воздержания. Кроме того, права, нарушение которых порождает эти обязанности, сами по себе вещны, ибо я собственник своего тела, здоровья, чести, репутации, точно так же как и подчиненных мне материальных вещейв. Резюмируя, можно сказать, что правила, касающиеся вещных прав и личных отношений, устанавливающихся по их поводу, образуют определенную систему, имеющую функцией не связывать между собой различные части общества, но, наоборот, разделять их, четко обозначать разделяющие их границы, Они, стало быть, не соответствуют какой-нибудь положительной социальной связи; даже выражение «отрицательная солидарность», которым мы воспользовались, не вполне точно. Это не настоящая солидарность, имеющая собственное существование и особую природу, но, скорее, отрицательная сторона всякого вида солидарности. Первое условие связности какого-нибудь целого состоит в том, чтобы составляющие его части не сталкивались в рассогласованных движениях. Но это внешнее согласие не создает его связи; наоборот, оно ее предполагает. Отрицательная солидарность возможна только там, где существует другая, положительной природы, по отношению к которой она составляет следствие и вместе с тем условие. Действительно, права индивидов на самих себя и на вещи могут быть определены только благодаря компромиссам и взаимным уступкам; все, что предоставляется одним, необходимо оставляется другими. Утверждали иногда, что можно было бы вывести нормальный объем развития индивида или из понятия человеческой личности (Кант), или из понятия индивидуального организма (Спенсер). Это возможно, хотя точность этих рассуждений весьма спорна. Во всяком случае, верно то, что в исторической действительности моральный порядок был основан не на этих отвлеченных соображениях. Для того 8 Участник договора, не исполнивший своих обязательств, тоже должен вознаградить другую сторону. Но в этом случае возмещение убытков служит санкцией положительной связи. Нарушитель договора платит не за то, что он нанес вред, но за то, что но исполнил обещанного. чтобы человек признал права другого не только в логике, но и в практике жизни, нужно было, чтобы он согласился ограничить свои права, и следовательно, это взаимное ограничение могло быть сделано только в духе взаимопонимания и согласия. Но если предположить множество индивидов без предварительных связей между ними, то что подвигнет их на эти взаимные жертвы? Потребность жить в мире? Но мир сам по себе вещь не более желательная, чем война. Последняя имеет свои прелести и преимущества. Разве не было народов, разве не находятся во все времена индивиды, у которых она является страстью? Инстинкты, которым она отвечает, пе слабее тех, которые удовлетворяются миром. Несомненно, усталость может на время положить конец вражде, но это простое перемирие не может быть продолжительнее временной усталости, вызывающей его. То же самое — и с большим основанием — применимо к развязкам, вызванным одним триумфом силы; они так же временны и непрочны, как и договоры, которыми оканчиваются войны. Люди нуждаются в мире лишь постольку, поскольку они уже соединены какой-нибудь общественной связью. В этом случае действительно чувства, влекущие их друг к другу, вполне естественно умеряют порывы эгоизма, а с другой стороны, окружающее их общество, которое в состоянии жить только при условии, что каждую минуту его не сотрясают конфликты, давит на индивидов всей своей тяжестью, чтобы заставить их сделать необходимые уступки. Правда, мы видим иногда, как независимые общества вступают в соглашение для определения объема своих относительных прав па вещи, т. е. на территории. Но именно крайняя неустойчивость этих отношений — лучшее доказательство того, что отрицательной солидарности не может быть достаточно для нес самой. Если теперь среди культурных народов она, по-видимому, имеет более силы, если часть международного права, регулирующая то, что можно было бы назвать вещными правами европейских обществ, имеет, вероятно, больше авторитета, чем прежде, то потому, что различные нации Европы также гораздо более зависимы друг от друга, потому что в определенных отношениях все они составляют часть одного и того же общества, еще не сплоченного, правда, но все более и более осознающего себя. То, что называют европейским равновесием,— начало организации этого общества. Принято тщательно отличать справедливость от милосер дня, т. е. простое уважение чужих прав от любого поступка, превосходящего эту чисто отрицательную добродетель. В этих двух видах поведения видят как бы два независимых слоя нравственности: справедливость сама по себе образует основные ее слои, милосердие — ее венец. Различение это столь радикально, что, согласно утверждению приверженцев известной системы нравственности, только справедливость необходима для хорошего функционирования социальной жизни; самоотверженность же лишь частная добродетель, следовать которой хорошо для частного лица, но без которой общество может отлично обойтись. Многие даже пе без беспокойства смотрят на ее вмешательство в общественную жизнь. Из предыдущего видно, насколько плохо эта концепция согласуется с фактами. В действительности, для того чтобы люди признали и гарантировали взаимно свои права, необходимо сначала, чтобы они любили друг друга, чтобы они почему-нибудь были связаны друг с другом и с одним и тем же обществом, часть которого они составляют. Справедливость полна милосердия, или, употребляя наши выражения, отрицательная солидарность — только эманация другой, положительной, это отражение в сфере вещных прав социальных чувств, проистекающих из другого источника. Она, стало быть, не имеет ничего специфического, но есть необходимый спутник всякого вида солидарности. Она обязательно встречается повсюду, где люди живут общей жизнью, независимо от того, вызвана ли последняя разделением труда или же влечением подобного к подобному. III Если из реститутивного права изъять те правила, о которых только что шла речь, то остаток образует не менее определенную систему, охватывающую права семейное, договорное, коммерческое, процессуальное, административное и конституционное. Регулируемые ими отношения совсем другой природы, чем предыдущие. Они выражают положительное сотрудничество, кооперацию, происходящую главным образом от разделения труда. Вопросы, решаемые семейпым правом, могут быть сведены к двум следующим типам: 1) Кто исполняет различные семейные функции? Кто муж, кто отец, кто законный ребенок, кто опекун и т. д.? 2) Каков нормальный тип этих функций и их отношений? На первый из этих вопросов отвечают правила, определяющие качества и условия, требуемые для заключения брака, необходимые формальности для того, чтобы брак был действительным, условия законного, естественного, приемного родства, способ избрания опекуна и т. д. Второй вопрос решают статьи об относительных правах и обязанностях супругов, об их отношениях в случае развода, о недействительности брака, о прекращении сожительства и разделе имущества, об отцовской власти, о последствиях усыновления, об управлении опекуна и его отношениях с опекаемым, о роли семейного совета относительно первого и второго, о роли родителей в случае лишения прав и опеки. Таким образом, эта часть гражданского права имеет своим объектом определение способа, которым распределяются различные семейные функции, и то, чем они должны быть в своих взаимоотношениях. Это значит, что она выражает ту особую солидарность, которая соединяет между собой членов семьи вследствие разделения семейного труда. Правда, обыкновенно семью не рассматривают с этой точки зрения; чаще всего думают, что связь ее создается исключительно общностью чувств и верований. Действительно, между членами семейной группы существует столько общего, что специальный характер задач, выпадающих па долю каждого из них, легко ускользает от нас. Это и заставило О. Конта сказать, что семейный союз исключает «всякую мысль о прямой и непрерывной кооперации для достижения какой-нибудь цели»104. Но юридическая организация семьи, о существенных чертах которой мы вкратце напомнили, доказывает реальность этих функциональных различий и их важное значение. История семьи с самого начала — только непрерывный процесс диссоциации, в ходе которого эти различные функции, сперва нераздельные и смешанные между собой, мало-помалу разделились, установились порознь, распределились между различными родственниками в соответствии с их полом, возрастом, отношениями зависимости, так что каждый из них стал особым чиновником семейного сообщества105. Это разделение семейного труда — явление не только не побочное и второстепенное, но, наоборот, господствующее во всем развитии семьи. Связь между разделением труда и договорным правом не менее очевидна. Действительно, договор есть по преимуществу юридическое выражение кооперации. Есть, правда, так называемые договоры благотворительности, где связывается только одна из сторон. Если я даю другому какую-нибудь вещь без всяких условий, если я безвозмездно беру на себя вексель или вклад, то из этого для меня вытекают точные и определенные обязательства. Однако тут пет собственно сотрудничества между договаривающимися сторонами, так как обязанности возлагаются только на одну сторону. Но кооперация не отсутствует и в этом явлении, только она носит добровольный и односторонний характер. Что такое, например, дарение, как не обмен без взаимных обязательств? Значит, эти виды договоров суть просто разновидности настоящих кооперативных договоров. Впрочем, они очень редки, ибо акты благотворительности только в исключительных случаях подвергаются правовой регламентации. Что касается других договоров, коих громадное большинство, то обязательства, которые они порождают, соотносятся или со взаимными обязательствами, или с уже выполненными поставками. Обязательство одной стороны возникает или из обязательства другой, или из уже оказанной этой последней услуги 106. Но такая взаимность возможна только там, где есть кооперация, а последняя, в свою очередь, предполагает разделение труда. Кооперировать в действительности значит делить между собой общее занятие. Если последнее разделено на занятия качественно подобные, хотя и необходимые друг для друга, то мы имеем разделение труда первой степени, или простое. Если они разной природы, то мы имеем сложное разделенно труда или собственно специализацию. Именно последнюю форму кооперации и выражает чаще всего договор. Единственный контракт, имеющий другое значение,— это договор товарищества и, может быть, также брачный договор, поскольку он определяет относительный вклад супругов в хозяйственные расходы. Кроме того, для этого надо еще, чтобы договор товарищества поставил всех сотоварищей на одинаковый уровень, чтобы их капиталы были одинаковы, чтобы функции их были те же, а именно такой случай никогда не встречается в матримониальных отношениях вследствие разделения супружеского труда. С этими редкими видами следует сравнить множество договоров, имеющих целью приспособить друг к другу специальные и различные функции: договоры между покупателем и продавцом, договоры обмена, договоры между предпринимателями и рабочими, между нанимателем и отдающим внаем, между ссужающими и занимающими, между хранителем и отдающим на хранение, между хозяином гостиницы и путешественником, между доверителем и поверенным, между кредитором и поручителем должника и т. д. Вообще договор — символ обмена; поэтому Спенсер мог не без основания квалифицировать как физиологический договор обмен веществ, постоянно происходящий между различными органами живого тела 107. Но очевидно, что обмен всегда предполагает какое-нибудь более или менее развитое разделение труда. Правда, приведенные нами договоры имеют еще несколько общий характер. Но не следует забывать, что право обнаруживает только общие контуры, крупные черты социальных отношений, те именно, которые одинаково присутствуют в различных сферах коллективной жизни. Поэтому каждый из указанных типов договора предполагает множество других, более частных, общей печатью которых он является и которые он регламентирует разом, но в которых отношения устанавливаются между более специальными функциями. Итак, несмотря на относительную простоту, этой схемы достаточно, чтобы продемонстрировать необычайную сложность резюмируемых ею фактов. Эта специализация фуикций еще яснее видиа в Торговом кодексе, регламентирующем договоры, касающиеся торговли: договоры между доверителем и комиссионером, между экспедитором и извозчиком, между предъявителем векселя и векселедателем, между собственником корабля, капитаном и экипажем, между отдающим внаем корабль и нанимающим его фрахтовщиком, между страхователем и застрахованным. Но и здесь еще есть большое расхождение между относительной общностью юридических предписаний и разнообразием частных функций, отношения которых они регулируют, как это доказывает важное место, отводимое в торговом праве обычаю. Когда Торговый кодекс пе регламентирует собственно договоров, он определяет то, чем должны быть некоторые специальные функции (например, функции биржевого или страхового маклера, капитана, судебного исполнителя в случае банкротства), необходимые для обеспечения солидарности всех частей торгового аппарата. Процессуальное право — и уголовное, и гражданское, и торговое — играет ту же роль в судебном аппарате. Санкции различных юридических правил могут быть применены только благодаря сотрудничеству некоторых функций: функций судей, защитников, стряпчих, присяжных, истцов, ответчиков и т. д. Процессуальное право устанавливает способы их деятельности и взаимоотношении. Оно говорит, чем они должны быть и какова доля каждой в существовании органа в целом. Нам кажется, что в обоснованной классификации юридических правил процессуальное право должно рассматриваться как разновидность административного: непонятно, какое существенное различие отделяет администрацию правосудия от остальной администрации. Во всяком случае, собственно административное право регламентирует не выделенные четко функции, называемые административнымии, точно так же как процессуальное делает это для судебных функций. Оно определяет их нормальный тип и их отношения как между собой, так и с диффузными функциями общества. Надо было бы только вычесть из него некоторое число правил, обычно помещаемых под этой рубрикой, хотя и не уголовного характера 108. Наконец, конституционное право осуществляет то же самое в отношении правительственных функций. Соединение в одном классе административно-политического права и того, что обыкновенно называют частным правом, может вызвать удивление. Но прежде всего это сближепие обязательно, если брать за основание классификации природу санкций, и нам кажется, что в научном отношении нельзя брать другого основания. Кроме того, для полного отделения этих двух видов права надо еще предположить, что существует какое-то настоящее частное право, а мы думаем, что всякое право публично потому, что всякое право соДйально. Все функции общества являются социальными, так же как все функции организма — органическими. И экономические функции, подобно другим, имеют тот же характер. Впрочем, даже среди самых диффузных из них нет таких, которые бы более или менее не были подчинены воздействию правительственного аппарата. Итак, с этой точки зрения между ними существуют различия только в степени. Резюмируя, можно сказать, что отношения, регулируемые кооперативным правом с реститутивными санкциями, и солидарность, выражаемая ими, возникают из разделения общественного труда. Можно, кроме того, доказать, что вообще кооперативные отношения не допускают других санкций. Действительно, специальные задачи по самой своей природе ускользают от воздействия коллективного сознания. Ибо, для того чтобы явление было объектом общих чувств, оно прежде всего должно быть общим, т. е. присутствовать во всех сознаниях, так чтобы все могли его представить себе с одной и той же точки зрения. Несомненно, пока функции имеют некоторую общность, все могут связывать с ними какое- нибудь чувство. Но чем больше они специализируются, тем уже круг лиц, имеющих представление о каждой из них, тем более, следовательно, выходят они за пределы общего сознания. Определяющие их правила не могут, стало быть, иметь той высшей силы, того трансцендентного авторитета, который, когда он оскорблен, требует искупления. Конечно, их авторитет, как и авторитет уголовных правил, исходит также от мнения, но от мнения, локализованного в ограниченных сферах общества. Это не все: даже в специальных кругах, в которых они применяются и где, следовательно, они присутствуют в сознаниях, они не соответствуют особенно энергичным чувствам и чаще всего даже никакому виду эмоционального состояния. Поскольку они определяют способ сотрудничества разных функций в различных комбинациях обстоятельств, то объекты, к которым они относятся, не всегда присутствуют в сознаниях. Не всегда приходится быть опекуном, попечителем109 или пользоваться правами кредитора, покупателя и т. д., или — особенно — пользоваться ими при таких-то и таких-то условиях. Но состояния сознания сильны только в той мере, в какой они постоянны. Нарушение этих прав не задевает за живое йй Душй йСвго общества, йй Даже — ЙО крайней мере в целом — души этих специальных групп, а следовательно, оно может вызвать только весьма умеренпую реакцию. Требуется только, чтобы функции сотрудничали регулярно; если же эта регулярность нарушена, достаточно ее восстановить. Это не значит, конечно, что развитие разделения труда не может отозваться на уголовном праве. Существуют, как мы уже знаем, административные и правительственные функции, некоторые отношения которых регулируются репрессивным правом по причине особого характера, которым отмечены орган коллективного сознания и все, что к нему относится. В других случаях узы солидарности, связывающие определенные специальные функции, могут быть такими, что их нарушение вызывает достаточно общие следствия, чтобы вызвать уголовное воздействие. Но по выясненной нами причине эти следствия исключительны. В конечном счете это право играет в обществе роль, аналогичную роли нервной системы в организме. Действительно, последняя имеет задачей регулировать различные функции тела таким образом, чтобы они гармонично сотрудничали; 'тона выражает состояние концентрации, до которого дошел организм вследствие разделения физиологического труда. Поэтому на различных ступенях животной лестницы можно измерять степень этой концентрации по развитию нервной системы. Стало быть, можно таким же образом измерять степень концентрации, до которой дошло общество вследствие разделения общественного труда, по развитию кооперативного права с реститутивными санкциями. Можно заранее видеть, какую помощь окажет нам этот критерий. IV Поскольку отрицательная солидарность не производит сама по себе никакой интеграции и, кроме того, в ней нет ничего специфического, то мы рассмотрим только два вида положительной солидарности, различающиеся следующими признаками. 1) Первая связывает индивида с обществом прямо, без всякого посредника. Во второй он зависит от общества потому, что зависит от составляющих его частей. 2) Общество в обоих случаях не рассматривается с одной и той же точки зрения. В первом то, что называют обществом, есть более или менее организованная совокупность верований и чувств, общих для всех членов группы: это коллективный тип. Наоборот, общество, с которым мы солидарны во втором случае, есть система различных социальных функций, соединенных определенными отношениями. Эти два общества, впрочем, составляют одно. Это две стороны одной и той же реальности, которые тем не менее необходимо различать. 3) Из этого второго различия вытекает еще одно, которое послужит нам для характеристики и обозначения двух видов солидарности. Первая может быть сильна только в той мере, в какой идеи и стремления, общие для всех членов группы, превосходят в числе и интенсивности те, которые принадлежат лично каждому из них. Она тем энергичнее, чем значительнее этот избыток. Но нашу личность составляет то, что в нас есть собственного и характерного, что отличает нас от других. Значит, эта солидарность возрастает в обратном отношении к индивидуальности. В каждом из пас, сказали мы, есть два сознания: одно, общее нам со всей нашей группой, которое, следовательно, представляет собой не нас самих, а общество, живущее и действующее в нас; другое, наоборот, представляет собой то, что в нас есть личного и отличного, что делает из нас индивида 110. Солидарность, вытекающая из сходств, достигает своего максимума тогда, когда коллективное сознание точно покрывает все паше сознание и совпадает с ним во всех точках; но в этот момент наша индивидуальность равна нулю. Она может возникнуть только тогда, когда группа занимает в нас меньше места. Здесь имеются две противоположные силы, центростремительная и центробежная, которые не могут возрастать в одно и то же время. Мы не можем развиваться одновременно в двух столь противоположных направлениях. Если мы имеем сильпую склонность поступать и мыслить самостоятельно, то мы не можем быть особенно склонны к тому, чтобы поступать и мыслить как другие. Если идеал состоит в том, чтобы создать себе собственную, индивидуальную физиономию, то он не может состоять в том, чтобы походить на всякого. Кроме того, в момент, когда эта солидарность оказывает свое действие, наша личность, можно сказать, исчезает, ибо мы более не мы, но коллективное существо. Социальные молекулы, которые были бы связаны только таким образом, могли бы, стало быть, двигаться согласованно только в той мере, в какой они не имели бы собственных движений, как это происходит с молекулами неорганических тел. Вот почему мы предлагаем назвать этот вид солидарности механическим. Слово эго не означает, что она производится искусственно и какими-то механическими средствами. Мы называем ее так только по аналогии со сцеплением, соединяющим между собой частицы мертвых тел, в противоположность тому, которое дает единство живым телам. Окончательно оправдывает это название то, что связь, соединяющая таким образом индивида с обществом, вполне аналогична той, которая связывает вещь с личностью. Индивидуалъ ное сознание, рассматриваемое с этой точки зрения, полностью подчипепо коллективному типу и следует всем его движениям, так же как предмету обладания передаются все навязываемые ему движения собственника. В обществе, где эта солидарность очень развита, индивид, как мы это увидим дальше, не принадлежит себе; это буквально вещь, которою распоряжается общество. Поэтому в таких социальных типах личные права еще неотличимы от вещных. Совсем иначе обстоит дело с солидарностью, производимой разделением труда. В то время как первая требует, чтобы ипдивиды походили друг на друга, последняя предполагает, что они друг от друга отличаются. Первая возможна лишь постольку, поскольку индивидуальная личность поглощена коллективной; вторая возможна только при условии, если всякий имеет свою собственную сферу действия, а следовательно, и личность. Итак, нужно, чтобы коллективное созпание оставило открытой часть индивидуального сознания, для того чтобы в ней установились те специальные функции, которые оно не может регламентировать. И чем обширнее эта область, тем сильнее связь, вытекающая из этой солидарности. Действительно, с одной стороны, каждый тем теснее зависит от общества, чем более разделен труд, а с другой — деятельность каждого тем личностиее, чем опа более специализирована. Несомненно, как бы ограничена опа ни была, она никогда не бывает совершенно оригинальной. Даже в своих профессиональных занятиях мы сообразуемся с обычаями, навыками, которые у нас общие со всей нашей корпорацией. Но в этом случае испытываемый нами гнет мепее тяжек, чем когда все общество давит на пас; он оставляет гораздо больше места свободному проявлению нашей инициативы. Здесь, стало быть. индивидуальность целого возрастает вместе с индивидуальностью частей; общество становится способнее двигаться согласованно, в то время как каждый из его элементов производит больше собственных движений. Эта солидарность походит на ту, которая наблюдается у высших животных. Каждый орган в самом деле обладает тут автономией, своей особой физиономией, и однако, единство организма тем больше, чем отчетливее эта индивидуализация частей. На основании этой аналогии мы предлагаем назвать органической солидарность, вызываемую разделением труда. Эта и предыдущая главы дают нам одновременно средство вычислить долю, выпадающую каждой из этих социальных связей в общем результате, производимом ими в сотрудничестве, хотя и разными путями. Мы знаем в самом деле, в каких внешних формах символизируются оба эти вида солидарности, т. е. каков свод юридических правил, соответствующий каждой из них. Следовательно, чтобы узнать их относительное значение в данном социальном типе, достаточно сравнить относительный объем выражающих их двух видов права, поскольку право всегда изменяется так же, как и регулируемые им социальные отношения 15.