ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
Если правительства превращают философию в средство для достижения государственных целей, то ученые, в свою очередь, видят в философской профессуре занятие, которое, как и всякое другое, дает средства к существованию; все они и стремятся к этому, заверяя в своей благонамеренности, т. е. в готовности служить названным целям. И они держат слово; не истина, не ясность, не Платон, не Аристотель, а цели, служить которым они призваны,— такова их путеводная звезда, и эти цели сразу же становятся для них критерием истинного, ценного, достойного и противоположного этому. Таким образом, то, что не соответствует этим целям, будь оно даже самым важным и выдающимся по их специальности, либо осуждается, либо, если это кажется опасным, уничтожается общим игнорированием. Взгляните, с каким единодушным рвением они выступают против пантеизма; неужели найдется глупец, который поверит, что они движимы убеждением? Да и как может философия, унижаемая до занятия ради хлеба насущного, не выродиться в софистику? Именно потому, что это неизбежно, утверждение «чей хлеб я ем, того и песенку пою» служит правилом испокон веку; древние считали, что зарабатывать философией деньги — признак софиста. К этому присоединяется и то, что поскольку в этом мире надеяться можно только на посредственность, только ее можно требовать и иметь за деньги, то и здесь приходится довольствоваться ею. Вот мы и видим, как во всех немецких университетах посредственность трогательно прилагает все усилия, чтобы собственными средствами — причем по предписанным указаниям и для предписанной цели — создать еще вообще не существующую философию,— зрелище, насмехаться над которым почти жестоко.
В то время, когда философия уже давно принуждена была служить средством, с одной стороны, для государственных, с другой — для частных целей, я, не обращая на это внимания, свыше тридцати лет следовал ходу своих мыслей, просто потому, что я должен был так поступать и иначе не мог по какому-то инстинктивному влечению; опорой ему служила уверенность, что то истинное, которое человек мыслил, и скрытое, которое он озарил светом, будет когда-нибудь воспринято другим мыслящим духом, будет близко ему, будет радовать и утешать его,— к нему и обращена наша речь, так же как подобные нам обращались к нам и стали нашим утешением в этой безрадостной жизни.
Пока же надо заниматься своим делом ради него самого и для себя. Но в философствовании дело обстоит странным образом так, что именно только продуманное и исследованное для самого себя, а не изначально предназначенное для других может впоследствии принести пользу и другим. Первое познается прежде всего по совершенной честности, ведь мы не пытаемся обмануть самих себя и не предлагаем себе пустых орехов; поэтому всякая софистика и всякое пустословие отпадают, вследствие чего каждая написанная строка сразу же вознаграждает усилия, которых потребовало ее прочтение. Поэтому мои сочинения так отчетливо несут на себе печать честности и искренности, что уже одним этим они резко отличаются от произведений трех знаменитых софистов послекантовского периода9: у меня постоянно находят точку зрения рефлексии, т. е. разумного размышления и честного сообщения моих мыслей, и никогда не находят инспирацию, именуемую интеллектуальным созерцанием, или абсолютным мышлением, что в действительности следовало бы называть пустозвонством и шарлатанством. Работая, таким образом, в этом духе и видя все время, как ложное и дурное пользуется всеобщим признанием, а пустозвонство и шарлатанство — высшим почитанием, я давно уже перестал надеяться на одобрение моих современников. Невозможно, чтобы современное общество, которое в течение двадцати лет провозглашало величайшим философом какого-то Гегеля, этого духовного калибана, и провозглашало так громко, что эхо звучало во всей Европе, могло заставить того, кто был свидетелем этого, жаждать его одобрения. У него нет больше почетных венков, его одобрение продажно, а порицание ничего не значит. Что я действительно так думаю, явствует из того, что, если бы я хоть сколько-нибудь стремился заслужить одобрение моих современников, я вычеркнул бы двадцать мест, которые полностью противоречат всем их воззрениям, более того, в некоторых случаях должны даже вызвать их возмущение. Но я счел бы прегрешением с моей стороны пожертвовать ради этого одобрения хотя бы одним слогом. Моей путеводной звездой была в самом деле истина: следуя ей, я мог стремиться только к собственному одобрению, я полностью отвернулся от века, который глубоко пал в области высших стремлений духа, и от деморализованной за немногими исключениями национальной литературы, в которой искусство сочетать высокие слова с низменными побуждениями достигло своей вершины. Конечно, я никогда не избавлюсь от ошибок и слабостей, необходимо присущих моей природе, как и природе каждого человека,— но увеличивать их недостойным приспособленчеством я не стану.Что же касается этого второго издания, то меня прежде всего радует, что по истечении двадцати пяти лет мне ни от чего не приходится отказываться, что, следовательно, мои основные убеждения подтвердились, по крайней мере для меня самого. Изменения в первом томе, который только и вошел в первое издание, нигде не затрагивают существа дела, а касаются большей частью лишь второстепенных вещей и состоят в кратких пояснительных дополнениях к отдельным местам. Значительные исправления и подробные дополнения были введены только в критику кантовской философии, так как их нельзя было изложить в дополнительной книге, как я это сделал для каждой из четырех книг, излагающих мое собственное учение, во втором томе моей работы. Для этих книг я избрал такой способ дополнений и исправлений потому, что за двадцать пять лет со времени их написания характер и тон моего стиля заметно изменились, вследствие чего было бы нецелесообразно соединять содержание второго тома с содержанием первого — от такого слияния пострадали бы оба. Поэтому я предлагаю читателям обе работы отдельно, ничего не изменяя в прежнем изложении, и даже там, где я теперь выразился совершенно иначе: я боялся, что придирчивая критика, свойственная старости, может испортить работу моих молодых лет. То, что требует здесь исправления, будет само собой воспринято духом читателя с помощью второго тома. Оба тома служат в полном смысле слова дополнением друг другу, оно основано на том, что один возраст человека служит в интеллектуальном смысле дополнением другого; поэтому читатель обнаружит не только, что в каждом томе содержится то, чего нет в другом, но также и что преимущества одного состоят именно в том, чего недостает другому.
Если, следовательно, первая половина моего труда превосходит вторую в том, что могут сообщить огонь молодости и энергия первой концепции, то преимущество второй половины состоит в зрелости и полной разработанности мыслей, которые достигаются лишь как плод долгой жизни и прилежания. Ибо когда я был в силах изначально охватить основную мысль моей системы, сразу же проследить ее в ее четырех разветвлениях, вернуться от них к единству их ствола и затем ясно представить себе целое, я еще не мог разработать все части системы с той законченностью, основательностью и подробностью, которые достигаются лишь многолетними размышлениями над ней, необходимыми, чтобы проверить и уяснить ее на бесчисленном множестве фактов, обосновать ее самыми разнообразными доводами, всесторонне ярко осветить, смело противопоставить ей другие точки зрения, тщательно разделить в ней отдельные темы и изложить их в стройном порядке. Поэтому, хотя читателю, конечно, было бы приятнее иметь мое произведение в его единстве, а не в двух половинах, которые надо сопоставлять друг с другом,— пусть он примет во внимание, что для этого было бы необходимо, чтобы я в течение одной жизни совершил то, что доступно только двум, что в одном возрасте я должен был бы обладать теми качествами, которые природа дала двум совершенно различным. Таким образом, необходимость изложить мое произведение в двух дополняющих друг друга частях можно сравнить с тем, что при создании ахроматического объектива, который не может быть изготовлен из одного куска, его необходимо составить из выпуклого стекла, флинтгласа, и вогнутого стекла, кронгласа, совместное действие которых только и дает то, что требуется. С другой стороны, неудобство одновременного пользования двумя томами будет отчасти возмещено читателю разнообразием и отдыхом, которые влечет за собой обсуждение одного предмета одним и тем же умом, в одном и Том же духе, но в очень различные годы. Однако тому, кто еще не знаком с моей философией, я бы настойчиво советовал прочесть сначала первый том, не заглядывая в дополнения, и обратиться к ним только при вторичном чтении, так как в противном случае ему будет трудно охватить всю систему в ее связи так, как она изложена только в первом томе; во втором же дано подробное обоснование и полное развитие главных учений в отдельности. Даже тот, кто не решится на повторное чтение первого тома, поступит лучше, если прочтет второй том отдельно после первого в прямой последовательности его глав; они, конечно, связаны друг с другом, хотя и более слабо, и пробелы в их связи восполнят ему воспоминание о первом томе, если он его хорошо усвоил; к тому же он всюду найдет отсылки к соответствующим местам первого тома; во втором издании я обозначил для этого цифрами разделы, отмеченные в первом издании лишь разделительными линиями, как отдельные параграфы.Уже в предисловии к первому изданию я указывал, что моя философия исходит из философии Канта и поэтому предполагает основательное ее знание; повторяю это здесь еще раз. Ведь учение Канта производит в каждом постигнувшем его уме фундаментальное изменение, столь большое, что его можно считать духовным возрождением. Только это учение способно действительно устранить врожденный, проистекающий из первоначального назначения интеллекта реализм, чего не достигают ни Беркли, ни Мальбранш, ибо они не выходят за рамки общего, тогда как Кант проникает в частное, причем таким образом, что исключает возможность как образца, так и подражания, оказывая совершенно особое, можно сказать, непосредственное духовное воздействие, вследствие чего дух человека испытывает глубокое разочарование и с этого момента видит вещи в совсем ином свете. Однако лишь благодаря этому он становится восприимчив для более положительных разъяснений, которые я ему предложу. Тот же, кто не овладел кантовской философией, находится, чем бы он ни занимался, как бы в состоянии невинности, а именно остается в плену того естественного младенческого реализма, с которым все мы родились и который позволяет заниматься чем угодно, только не философией. Следовательно, такой человек относится к тому предыдущему, как несовершеннолетний к взрослому. То, что эта истина звучит в наши дни как парадокс, а это было совершенно невозможно в первые тридцать лет после появления «Критики чистого разума»,— объясняется следующим: с тех пор выросло поколение, которое Канта, собственно говоря, не знает, ибо для этого мало беглого, нетерпеливого чтения или сообщения из вторых рук; это в свою очередь происходит от того, что вследствие дурного руководства это поколение тратило время на философемы ординарных, т. е. не призванных заниматься философией, умов или даже софистов-пустословов, которых ему безответственно восхваляли. Отсюда путаница в основных понятиях и вообще то несказанно грубое и пошлое, что сквозит из-под оболочки деланности и претенциозности в собственных философских опытах воспитанного таким образом поколения. Однако велико заблуждение тех, кто полагает, будто философию Канта можно постигнуть по изложению других. Более того, я должен серьезно предостеречь от такого рода изложений, особенно относящихся к нашему времени; именно в последние годы мне попадались в сочинениях гегельянцев такие изложения кантовской философии, которые уже относятся к области фантастического. Да и как могут умы, уже в ранней молодости извращенные и испорченные бессмыслицей гегельянщины, понимать глубокомысленные исследования Канта? Они с ранних лет привыкли считать пустейший набор слов философскими мыслями, самые жалкие софизмы — проницательностью, ничтожное сумасбродство — диалектикой; а усвоение безумных словосочетаний, в которые дух, мучаясь и исчерпывая свои силы, тщетно старается вложить какой-либо смысл, внесло полную сумятицу в их головы. Критика разума не для них, философия не для них; им нужна medicina mentis |0, прежде всего в качестве очистительного, хотя бы un petit cours de sens communologie 11, а там будет видно, может ли здесь вообще идти речь о философии,— таким образом, учение Канта тщетно искать где-либо, кроме собственных сочинений Канта; они же всегда поучительны, даже в тех случаях, когда Кант заблуждается, даже там, где он неправ. Вследствие его оригинальности к нему в высшей степени относится то, что, собственно говоря, относится ко всем истинным философам: постигнуть их можно только из их собственных сочинений, а не в передаче других. Ибо мысли выдающихся умов не переносят фильтрации, совершаемой ординарными мыслителями. Рожденные за просторными, высокими, красиво очерченными лбами, под которыми сияют лучистые глаза, они теряют всякую силу и жизнь, теряют -сходство с самими собой, когда их перемещают в тесную обитель, под низкую кровлю узких, сдавленных черепов с толстыми стенами, из-под которых всматриваются в окружающее тупые, направленные на личные интересы взоры. Можно даже сказать, что такие головы напоминают кривые зеркала, в которых все искажается, сдвигается, теряет симметричность своей красоты и становится гримасой. Философские мысли можно воспринять только у их творцов, поэтому тот, кто чувствует призвание к философии, должен искать ее бессмертных учителей в тишине святой обители их творений. Основные главы творений каждого из этих истинных философов помогут во сто крат лучше понять их учения, чем вялые, искаженные пересказы, составленные ординарными умами, которые к тому же находятся большей частью в плену сиюминутной модной философии или их собственных излюбленных идей. Но поразительно, сколь решительно публика предпочитает такие изложения из вторых рук. Здесь, по-видимому, в самом деле проявляется духовное сродство, вследствие которого пошлая натура привлекается себе подобной и поэтому даже то, что сказано великим умом, предпочитает услышать от себе подобной. Быть может, это зиждется на том же принципе, который лежит в основе системы взаимного обучения, построенного в соответствии с тем, что дети лучше всего учатся у себе подобных. Еще одно слово, обращенное к профессорам философии. Прозорливость, верный и тонкий такт, с которыми они сразу же при появлении моей философии ощутили в ней нечто совершенно чужеродное, даже опасное их собственным устремлениям, попросту говоря, нечто такое, что не подходит к их хламу, а также надежная и остроумная политика, которая позволила им сразу же найти единственно правильный образ действий по отношению к ней, полное единодушие, с которым они его применяли, и, наконец, постоянство, с которым они остаются ему верны,— все это издавно вызывало мое восхищение. Этот образ действий, который, между прочим, имеет и то преимущество, что он чрезвычайно легко может быть осуществлен, состоит, как известно, в полном игнорировании, а следовательно, в «секретировании», по язвительному определению Гёте, что, собственно, означает сокрытие важного и значительного. Действие этого незаметного средства усиливается корибанто-подо- бной шумихой, с которой празднуется рождение духовных детищ у единомышленников и которая привлекает внимание публики, заставляя ее взирать, с какой торжественной миной они приветствуют по этому поводу друг друга. Кто станет отрицать целесообразность подобной тактики? Ведь нельзя же возражать против принципа primum vivere, deinde philosophari '2. Эти господа хотят жить, и жить за счет философии; от нее они зависят вместе с женами и детьми и решились на это вопреки povere е nuda vai philosophia 13 Петрарки. Ну, а моя философия совсем не пригодна к тому, чтобы можно было жить за ее счет. Для этого ей недостает уже первых, необходимых для хорошо оплачиваемой университетской философии реквизитов; прежде всего недостает спекулятивной теологии, которая — вопреки несносному Канту с его критикой разума — ведь должна быть главной темой всякой философии, хотя тем самым перед ней ставится задача беспрепятственно говорить о том, о чем она ничего знать не может. Мое же учение не признает даже столь умно придуманной профессорами философии и ставшей им необходимой басни о непосредственно и абсолютно познаваемом, созерцающем и внемлющем разуме, который надо лишь с самого начала навязать своим читателям, чтобы затем самым удобным образом, как бы на колеснице с четверкой коней, въехать в область по ту сторону возможности всякого опыта, доступ куда Кант полностью и навсегда закрыл для нашего познания. Там можно будет найти основные догматы современного иудаизированного оптимистического христианства в непосредственном откровении и наилучшем порядке. Так какое же дело до моей, лишенной этих существенных реквизитов, беспощадной, не обеспечивающей пропитанием, требующей размышлений философии, которая избрала своей путеводной звездой одну только истину как таковую, не вознаграждаемую, нелюбезную, часто преследуемую, и, не глядя ни направо, ни налево, держит свой путь прямо на нее — какое дело до нее той alma mater той доброй, обеспечивающей пропитание университетской философии, которая, обремененная сотнями умыслов и тысячами соображений, шествует, опасливо лавируя, своим путем, всегда имея перед глазами страх Господен, волю министерства, уставы земельной церкви, желания издателя, одобрение студентов, нерушимую дружбу коллег, политическую злобу дня, сиюминутное настроение публики и Бог весть что еще? Или что общего у моего тихого, серьезного исследования истины с крикливыми пререканиями кафедр и скамей, сокровенной пружиной которых всегда являются личные цели? Эти два вида философии коренным образом отличаются друг от друга. Поэтому со мной нельзя заключить ни компромисса, ни товарищества и на меня может рассчитывать лишь тот, кто ищет одну только истину,— следовательно, ни одна из философских политических партий наших дней, так как все они преследуют определенные цели, я же могу предложить лишь понимание, которое не подойдет ни одной из них, ибо оно не создано по образцу какой-либо из них. Для того же, чтобы мою философию можно было излагать с кафедры, должны наступить совсем иные времена. Вот было бы дело, если бы такая философия, на которую не проживешь, вышла бы на простор и свет Божий и даже обрела бы всеобщее признание! Это надо было предотвратить, и все как один должны были противостоять этому. Спорить и опровергать не так-то легко, да это и опасно, так как может привлечь внимание публики к существу вопроса, и чтение моих работ может, пожалуй, испортить ее вкус и умерить интерес к ученым разглагольствованиям профессоров философии. Ибо тому, кто попробовал серьезного, шутка, особенно скучная, не понравится. Поэтому единодушнр принятая система замалчивания — единственно правильная, и я могу только посоветовать продолжать применять ее и впредь, доколе это возможно, доколе из игнорирования не станут делать вывод о невежестве,— тогда еще будет время сдать свои позиции. Пока же каждый может то тут, то там урвать перышко для собственного употребления, так как ведь дома преизбыток мыслей обычно не слишком обременителен. Таким образом, система игнорирования и умолчания может еще достаточно долго действовать, во всяком случае в течение того времени, которое мне суждено прожить, а этим уже многое выиграно. Если же иной раз прозвучит какой-либо нескромный голос, то его быстро заглушат громкие выступления профессоров, которые сумеют с важным видом занять публику совсем иными вещами. Однако я все-таки советую несколько строже следить за единодушием и особенно надзирать за молодежью, которая бывает иногда ужасно нескромной. Ибо даже при таком положении дел я все-таки не могу поручиться, что похвальный образ действий всегда будет эффективным, и не отвечаю за конечный результат. Ведь руководить публикой, в общем доброй и послушной,— дело особого рода. Хотя мы и видим во нее времена господство Горгиев и Гиппиев, хотя абсурдное, как правило, достигает кульминации и кажется невозможным, что сквозь хор обманщиков и обманутых будет услышан одинокий голос,— все-таки истинным творениям всегда присуще совершенно своеобразное, незаметное, медленное, мощное воздействие; словно чудом они поднимаются наконец над толпой, подобно аэростату, излетающему из густого тумана нашей земной атмосферы к более чистым регионам; поднявшись, он останавливается, и никто уже не может совлечь его вниз.
Написано во Франкфурте-на-Майне в феврале 1844 г.
Еще по теме ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ:
- Предисловие ко второму изданию
- ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
- Предисловие ко второму изданию
- ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
- Предисловие ко второму изданию
- ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ.
- ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
- Предисловие автора ко второму изданию
- ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ, ВТОРОМУ И ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЯМ 1
- ПРЕДИСЛОВИЕ К ЧЕТВЕРТОМУ ИЗДАНИЮ
- ПРЕДИСЛОВИЕ К 3-МУ ИЗДАНИЮ
- ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ