<<
>>

ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ В БЕРЛИНЕ 15 ноября 1841 г.

Первая лекция в Берлине

15 ноября 1841 г.

Милостивые государи!

Я чувствую всю значимость этого момента, знаю, какую ответственность я тем самым возлагаю на себя; как мог бы я скрыть от самого себя или утаить от Вас, что значит одно мое появление на этом месте? Да, милостивые государи, если бы я не был убежден в том, что мое присутствие сослужит философии существенно важную, немалую службу, какую я смог ей оказать прежде, я не стоял бы сейчас перед Вами.

В этом моя вера, хотя я весьма далек от того, чтобы надеяться, что так думают все остальные, и еще менее могу призывать к этому. Я смею просить лишь о том, чтобы мое появление здесь ни у кого не вызывало явного нерасположения, чтобы мне предоставили время и место для обстоятельного ответа на вопрос die cur hie,1 который я намереваюсь дать в ходе моих лекций. Если я оставил другое место, то никому ведь не возбраняется вместе со мной стремиться к достижению той же цели в науке! Если же я достиг в ней чего-то такого, что заслуживает сообщения, а также внимания того собрания, которое я вижу перед собой, — путь к этому открыт для каждого, и никто не может сказать, что я поспешил его опередить.

Сорок лет назад мне удалось открыть новый лист в истории философии; теперь одна его страница полностью исписана, и я охотно позволил бы кому-нибудь другому сделать из нее вывод, перевернуть лист и начать новую страницу.

Когда я заверяю, что, чувствуя все величие и тяжесть взятой на себя задачи, я тем не менее не отступаю, во мне говорит сознание серьезности моего призвания. Но не я призвал себя к этому, оно стало моим без всякого содействия с моей стороны, и теперь, когда оно стало моим, я не могу его отвергнуть или умалить. Я не взял на себя роль властителя дум нашей эпохи; если бы я был таковым, эпоха сама поступила бы так, и я не мог бы приписать себе никакой заслуги, ибо то, что я сделал для философии, я сделал лишь вследствие необходимости, возложенной на меня моей внутренней природой.

Обстоятельства заставляют меня, воспользовавшись случаем, сказать о себе, однако я далек от тщеславного самопрославления.

Человек, который, сделав свое для философии, счел уместным предоставить свободу действий другим и дать им возможность испытать себя, который, уйдя со сцены, молчаливо сносил всякий приговор и не нарушал этого молчания даже тогда, когда это давало возможность злоупотреблению и даже извращению исторического развития новой философии, который, располагая не какими-то пустыми, ничего не объясняющими, а искренне желанными, долгожданными, действительными открытиями подлинной философии, расширяющей сегодняшние границы человеческого сознания, спокойно позволял говорить «с ніш покончено» и который прерывает это полное и всецелое молчание только тогда, когда его призывает к этому несомненный долг, когда ему становится совершенно ясно, что теперь настало время сказать свое решительное слово, — такой человек, милостивые государи, наверное, показал, что он способен на самоотвержение, что он не страдает опрометчивым самомнением и что для него есть нечто важнее мимолетного суждения и скоротечной, легко достижимой славы.

Я чувствую, что это выглядит назойливо, но я должен быть упомянут. Мне отводили определенное место, меня пытались объяснить, как нельзя лучше знали, что со мной происходило. Теперь же в том, что касается меня, приходится начинать сначала, дабы увидеть, что было во мне нечто такое, о чем не знали.

В соответствии с естественным порядком вещей вместо меня на этом месте надо было бы стоять человеку помоложе, годному для выполнения этой задачи. Он придет — и я с радостью уступлю ему это место. Если же я и сожалел о столь многих прекрасных молодых талантах, всюду, как я видел, неустанно трудившихся над теми способами и формами, которые, как я знал, не могут ни к чему привести и ничего не могут дать, то потому, что чувствовал: как охотно я привлек бы их к себе, как бы я помог им, не хотевшим ничего слышать обо мне! Теперь мне стало ясно, что я сам должен сказать свое слово, если надлежало осуществиться тому, что я постиг как необходимое, как требуемое временем, всей прежней историей философии, и что я был сохранен для этого дела — тогда, когда от меня потребовали преподавать в этой столице немецкой философии, где каждое глубокомысленное слово произносится на всю Германию и даже уносится за ее пределы, где только и было возможно решительное действие, где в любом случае должна решаться история немецкой философии, когда меня призвали преподавать здесь, тогда, в этот важный момент, после того как Бог так долго длил мою жизнь, я должен был осознать как неизбежный долг не уходить от философии, которая была добрым гением моей жизни, и только эта мысль, это ясное убеждение помогло мне решиться.

Хотя я не отрицаю, что было и многое другое, что могло меня подвигнуть.

Желание послужить королю, пусть даже недолгое время, королю, которого его славный престол возносит не выше, чем это делают особенности, присущие его сердцу и духу, и которого я почтил раньше, чем его украсил царский пурпур; затем страна и народ, нравственную и по- литическую силу которого каждый настоящий немец привык чтить с детства и заново научился это делать благодаря последним событиям, которые всегда будут памятными; город, о котором упоминают в первую очередь, когда заходит речь об очаге науки и непрестанно развивающемся образовании в Германии, который, правда, подобно мощным водам, не приходит в движение от всякого легкого дуновения и иногда, пожалуй, даже несколько отставал (я вспоминаю время, когда философия Канта нашла отклик во всей Германии, кроме столицы его отечества), но который, однажды постигнув стоящее, властно овладевает им и способствует ему; этот круг людей науки, благороднейшее украшение этого города, со многими из которых я, отчасти с детства, был связан дружественными узами, а также знавал других, весьма почтенных, жить и работать с которыми всегда считал бы для себя радостью и счастьем; наконец, эта молодежь, о которой известно, что она привыкла следовать зову науки, что, когда перед ней открывается достойная цель, она не страшится трудностей, но, лишь завидев след подлинной науки, радостно пускается в путь и даже опережает наставника — все это, милостивые государи, влекло меня с великой, почти непреодолимой силой, но все это, каким бы властным оно ни было, должно было бы уступить другим соображениям, которые настолько очевидны, что именно поэтому мне не стоит о них упоминать. Лишь тогда, когда в призыве, который стал моим без всякого содействия, я постиг повеление, которому не смел бы и не мог бы противиться, не разумея, в чем заключается последнее и высшее призвание моей жизни, тогда я принял решение и потому предстаю пред вами, будучи убежденным в том, что, если я действительно что-то сделал для философии, будь оно большим или малым, здесь я сделаю для нее самое значительное, коль скоро мне удастся вывести ее из несомненно тяжелого положения, в котором она находится, на простор свободного, ничем не омрачаемого и нигде не сковываемого движения, которого она теперь лишена, ибо трудности, с которыми философии приходится бороться, очевидны и не дают себя сокрыть.

Никогда еще жизнь не реагировала на философию так сильно, как в настоящее время.

Это говорит о том, что философия дошла до тех жизненных вопросов, по отношению к которым никому не дозволено быть равнодушным, да никто и не может быть таковым. Пока философия находится в своем начале или на первых ступенях своего развития, никто о ней не заботится, если она не стала делом чьей-то жизни. Все ждут, когда она достигнет завершения, для мира она обретает значимость только своими результатами.

Между тем лишь явная неопытность могла бы вообразить, что мир готов взвалить на себя любой результат, который ему представляют как событие основательной и строгой науки, пытаясь его в этом убедить, — любой результат без всякого различия. Если бы это было так, тогда ему пришлось бы, сообразуясь с обстоятельствами, покориться, например, какому-нибудь совершенно безнравственному или даже упраздняющему самые основы нравственности учению. Этого, однако, никто от него не ожидает, и еще не нашелся философ, который потребовал бы от него такого. Да и сам мир не допустил бы, чтобы с ним так обошлись: он не понимает начал, не разумеет искусственного и запутанного хода доказательств, но, не оглядываясь на них, станет утверждать, что философия, достигшая таких результатов, не может быть правильной и в своих основах. То, что римский этик сказал о полезном, а сказал он, что nihil utile nisi quod honestum,2 надо сказать и об истинном. То, с чем каждый согласится по отношению к нравственному, должно иметь силу и по отношению ко всем остальным убеждениям, связующим воедино человеческую жизнь, и, в первую очередь, по отношению к религиозным. Никакая философия, кото- рая что-то значит, не согласится, что она завершается в нерелигиозном. Ныне она находится в таком положении, что заверяет, будто она религиозна по своим результатам, однако ей в этом отказывают, прежде всего считая, что ее дедукции христианских догм являются лишь иллюзией. Об этом говорят даже некоторые верные и неверные ее ученики. Как это обстоит на самом деле, пока не важно, достаточно того, что подозрение закралось, мнение налицо.

В конце концов, жизнь всегда права, и в итоге, с этой стороны, опасность действительно грозит самой философии.

Уже стоят наготове те, кто необоснованно, но горячо выступают против определенной ее формы, хотя в принципе имеют в виду всякую философию и говорят в сердце своем, что философии вообще больше не должно быть. Здесь достается и мне, ибо первый толчок к той философии, которую теперь почти все воспринимают плохо в силу ее религиозных результатов, как считается, исходил от меня. Как мне вести себя в такой ситуации? Я, конечно, не стану никакую философию оценивать с точки зрения ее конечных результатов, что нелегко будет сделать и философски настроенному человеку, способному оценить основополагающие понятия. К тому же достаточно хорошо известно, что я с самого начала заявил, что не доволен началами той философии и совершенно с нею не согласен. Поэтому можно было бы подумать, что я поставлю главной задачей оспорить систему, результаты которой вызвали такое возмущение против философии вообще. Однако на самом деле это не так, милостивые государи. Если бы дело было только за этим, меня бы здесь не было, я не думаю, что мое призвание столь ничтожно. Столь прискорбное занятие я с удовольствием предоставлю кому-нибудь другому. Я называю его прискорбным, ибо всегда печально видеть, как само собой распадается нечто, особой силой сведенное воедино. Духовный и нравственный мир настолько лишен в себе внут- реннего единства, настолько тяготеет к безначалию, что, как всегда, можно только радоваться, если хоть на какой-то миг обнаруживается точка соприкосновения. Однако еще печальнее что-либо разрушать, ничем его не заменяя. «Сделай лучше!» — по праву говорят тому, кто только порицает, и прав был тот, о ком я искренне сожалею, что его нет здесь среди живых, и кто с достойной похвалы прямотою сказал: «Следовало бы иметь систему и систему можно было бы опровергнуть только системою; если же существующей системе основательно не противостоит другая, останемся при этой».161

Я отдаю ему должное в том, что он говорит о системе: единичное больше не имеет силы, отдельное (и в этом убеждаются), по существу, осознается как ничто.

Этот же человек прав и тогда, когда он с удивлением отмечает, что создатель философии тождества, как стало известно, ушел от того, что его отличало, от своего принципа, и нашел прибежище в «непроницаемой для науки вере», в истории, где и разместил свою новую философию. Со своей стороны мне остается только удивиться, что этот обычно столь умный и проницательный человек, до того как заявить о своем удивлении, не осведомился, таково ли на самом деле то, что ему стало известно, ведь если бы он был жив, он, прослушав эти лекции, понял бы, сколь иначе все оказывается в действительности по отношению к тому, во что его заставили поверить.

Итак — полемика, как это обычно называют, но она никогда не станет целью и в любом случае будет представать как нечто второстепенное. Эти лекции не стали бы такими поучительными, как я этого хочу, если бы одновременно я не обращался к прошлому и не прослеживал ход прежнего развития; правда, при этом я буду стремиться не столько к тому, чтобы показать, чего недостает тому или этому философу, сколько к тому, чтобы показать, чего недостает всем нам, дабы на самом деле проникнуть в обетованную землю философии. Если кто-то заблуждался больше, значит он больше дерзал; если он утратил цель, значит пошел по тому пути, который предшественники для него не закрыли.

Я пришел не для того, чтобы возвысить себя над кем- то, но для того, чтобы исполнить мое жизненное призвание до конца.

Познание истины с полной убежденностью в ней — столь великое благо, что все то, что обычно называют оценкой, людским мнением и прочей мирской суетой, можно почесть за ничто.

Я хочу не наносить, но исцелять раны, которые немецкая наука понесла в долгой и честной борьбе, не злорадно выявлять имеющиеся потери, но предать их забвению, где это только возможно. Я хочу не подстрекать, но примирять, везде, где это возможно, хочу выступить вестником примирения в этом совершенно растерзанном мире. Я здесь не для того, чтобы разрушать, но для того, чтобы созидать, чтобы возвести крепость, в которой философия отныне будет чувствовать себя уверенно; возводить же я хочу на том основании, которое было заложено прежними устремлениями. Я должен сделать так, чтобы ничего не было утрачено из завоеванного для подлинной науки со времен Канта; да и как я упраздню философию, которую я сам некогда обосновал, изобретение моей юности? Не утвердить на ее месте какую- то другую философию, но присовокупить к ней новую науку, доселе считавшуюся невозможной, дабы тем самым снова утвердить ее на ее истинном основании, дать ей направление, которое она утратила как раз потому, что вышла за свои естественные пределы и захотела сделать целым то,

что могло быть только обломком более высокого целого,

в этом замысел и задача.

Весьма примечательно, что сегодня философия стала общим делом; даже упомянутое беспокойство, это движение умов, которое я замечаю вокруг себя при моем появлении, показывает, что философия перестала быть делом школы, что она стала делом нации. История немецкой философии изначально переплетена с историей немецкого народа. В ту пору, когда он совершил великое освобождение в деле Реформации, он дал себе клятву не знать покоя до тех пор, пока высшие предметы, которые доселе познавались лишь вслепую, не войдут в совершенно свободное познание, проникнутое разумом, где и найдут свое место. Во времена глубочайшего унижения философия не давала немцу пасть духом, и на развалинах былой славы сильные люди высоко держали знамя немецкой науки, вокруг которого собиралась лучшая молодежь. В школах философов — кто здесь не вспомнит школу Фихте, а вместе с нею и школу Шлейерма- хера?3 — многие обретали ту решимость, в борьбе вокруг философии, обретали то мужество и рассудительность, которые затем с честью проходили испытание на полях совсем других сражений. И позднее философия оставила немцам славу и стала частью их наследия. Так неужели это долгое и славное движение завершиться постыдным крахом, крушением всех великих убеждений, а вместе с ними и самой философии? Никогда! Я — немец, я вместе со всеми несу и чувствую в своем сердце все беды и страдания, все счастье и благополучие Германии и именно поэтому я здесь, ибо спасение немцев в науке.

Я пришел сюда с такими мыслями, не имея никакого оружия, кроме истины, не ища иной защиты, кроме той, которая сокрыта в ее собственной силе, не требуя для себя иного права, кроме того, которое я желаю иметь каждому в полной силе, права свободного исследования и возможности беспрепятственно сообщать его результаты. С такими мыслями я прихожу под эти своды. Мой дух и сердце преисполнены серьезности и значимости момента. Пусть же такие чувства охватят и тех, кто будет меня слушать! Я с любовью приветствую Вас, примите же и Вы меня с любовью! Учитель может многое, но он не может ничего без учеников. Без Вас я ничто, ничто без Вашей готовности пойти навстречу, готовности воспринимать, без рвения с Вашей стороны. С этими чувствами я посвящаю себя своему призванию, я буду жить для Вас, работать для Вас и не устану, пока во мне достанет дыхания и доколе позволит тот, без воли которого ни один волос не падает с нашей головы, не говоря уже о том, что не пропадает ни одно искреннее слово, ни одно подлинное событие нашего внутреннего мира, светлая мысль нашего духа, стремящегося к истине и свободе.

<< | >>
Источник: Фридрих Шеллинг. Философия откровения. Том 2. 2002

Еще по теме ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ В БЕРЛИНЕ 15 ноября 1841 г.:

  1. Лекция первая
  2. ОПЕРАЦИИ МЯТЕЖНИКОВ ДЛЯ ЗАХВАТА МАДРИДА С 4 НОЯБРЯ ПО 14 НОЯБРЯ И ОРГАНИЗАЦИЯ ОБОРОНЫ РЕСПУБЛИКАНЦАМИ
  3. НОЯБРЯ (12 НОЯБРЯ СТ. СТ.), ВОСКРЕСЕНЬЕ. Неделя 25-я по Пятидесятнице. Глас 8-й.
  4. 18 НОЯБРЯ (5 НОЯБРЯ СТ. СТ.), ВОСКРЕСЕНЬЕ. Неделя 24-я по Пятидесятнице. Глас 7-й.
  5. ЛЕКЦИЯ ПЕРВАЯ
  6. Первая лекция
  7. Тридцать первая лекция
  8. Двадцать первая лекция
  9. Первая лекция. Простая мания.
  10. Часть первая Девятая лекция
  11. Первая лекция. История вопроса.
  12. Первая лекция. История вопроса. Этиология.
  13. Первая лекция. Общие соображения о помешательстве наследственных девиантов.
  14. И.Ф. Гербарт (1776-1841)
  15. Уорд Лестер Франк (1841–1913)