<<
>>

1861 От дождя да в воду

...Вот я и покончил с моими строгими судьями. Но дело мое только что начинается. Вообразите — ведь розгу все-таки отстаивают!.. «Как же это, однако,— восклицает читатель,— после всего, что сказали сами поборники г.
Пирогова, после его собственных признаний—кто же еще может осмелиться отстаивать розгу? Ведь они уж все объяснились, что и рады бы, да нельзя, или, как говорит г. Сухарев (это тоже наш антагонист) в «Русской речи»: «Хотели бы, да Фатей не велит!..» Ну, после этого уж и молчи...» Читатель оказывается недогадливым: он забывает среду. Среда требует, читатель: как же ее не послушаться? Вы опять удивляетесь: «Как законодатель должен постановлять нелепые законы, если среда нелепа, должен освящать законом всякие гадости, если к ним среда привыкла!.. Да ведь он на то и законодатель, чтобы...» Позвольте, читатель, вы слишком торопитесь. Я сейчас объясню вам, в чем дело. В моей статейке было замечено, что остановить сечение в школах вовсе не такая уж невозможность, как многим кажется; «Попечитель мог положить, чтоб не секли,— и не стали бы сечь». Эта последняя фраза, действительно, слишком отважная и вызванная именно преувеличенным доверием к моральной силе и влиянию г. Пирогова, послужила, кажется, одним из сильнейших поводов к восстанию на меня. Разумеется, если б мне просто сказали: «Где же, дескать, попечителю усмотреть за всеми в одиннадцати гимназиях округа»,—так мне бы и возражать нечего было. Но нет, г. Драгоманов1, подхвативший мою фразу, не с этой стороны напал на нее, а забрал гораздо выше: «Воспрещать сечь — это, видите ли, значит приказывать учителям насильно быть либералами», т. е. опять-таки «действовать по принципам г. Добролюбова». А уж это — чего хуже!.. Мы с вами, простосердечный читатель, думали до сих пор, что есть разница между положительными и отрицательными фактами. Оказывается, что никакой. Вы не допускаете вора стянуть ваш кошелек — вы, значит, насильно заставляете его быть честным человеком; вам запрещают драться — хотят из вас насильно сделать либерала...
Если вы встретите на улице г. Козлянинова2, тузящего женщину или ребенка, вы может быть, почувствуете порыв отнять у него беззащитную жертву? Удержите же ваш порыв, если не хотите заслужить обвинение «в последовании принципам г. Добролюбова». Вы рассудите, что ведь у нас среда такая: дерутся, да и только... Ну, положим, вы и прекратите безобразие на улицах — что же из того? Ведь дома мужья жен бьют, отцы—дочерей, разные франты — своих любовниц; а уж если дома дерутся, то как же на улице-то воспретить? Оно хорошо бы, слова нет—очень бы хорошо, да еще никак нельзя: хоть и воспретишь на бумаге, а на деле все будет продолжаться... Обратитесь к городовым и спросите: есть ли возможность предупредить драки на улицах и оскорбление женщин?— «Никакой возможности,— ответят вам городовые по большинству голосов,— ибо, дескать, у нас уж грубость нравов такая...» Что делать в этом случае?.. Ясно что: рассмотреть различные случаи публичных ссор и оскорблений, подвести их под рубрики и по совещании с городовыми постановить правило, в каких случаях г. Козлянинов имеет право тузить публично женщин и детей, в каких нет. Вы думаете, мы это насмех выдумали? Вовсе нет. Я думаю, что если бы спросить об этом мнение, например, г. Драгоманова, так он рассудил бы именно таким образом. Посмотрите, например, как он доказывает необходимость узаконения розги: «Нам могут привесть еще одно возражение: «Как ни толкуй, а детей все-таки секут». Это, конечно, очень прискорбно. Но (внимайте же!), во-первых, секут гораздо меньше (радость-то какая!). Во-вторых, количество высеченных в гимназиях (27 гимназистов)— капля в море сравнительно с высеченными дома (ну да, количество побитых г. Козляниновым с компанией что же значит в сравнении с числом тех, кому дома задают потасовку!): родители все-таки не перестают сечь своих детей. Что делать, если общество так неразвито (конечно, другого нечего и делать, как утвердить его законом в его неразвитости!). Вот два примера (г. Лев Камбек мог бы насчитать и больше)3.
В Полтавской губернии, говорил нам человек, близко знакомый с делом, многие родители взяли своих детей из одного уездного училища, заслышав, что там уж не секут; в К-е процветает частный пансион, в котором воспитываются мальчики довольно богатых родителей и в котором ученикам делается систематическая порка (ясно, что именно этот пансион и должен служить образцом для киевских педагогов!). В-третьих, наказание розгами так ограничено «Правилами», назначается за такие проступки, что оно достается только тому, кого дома любезные родители раз по 5 в год секут (это в-третьих решительно совпадает с первым и вторым, но г. Драгоманов в жару защиты забывает требования логики; не будем слишком требовательны к юноше). Наконец, скажем мы с Пироговым, самые драконовские законы не будут страшны, если будут законно применяться» (т. е. неудобство розги г. Драгоманов видит только в излишней строгости этого наказания, а не в моральном его безобразии; ведь так надо понимать его, если только он изучал древнюю историю и помнит, в чем упрекали драконовские законы) (Русская речь, с. 30). Я бы не привел отзыва г. Драгоманова, если бы не нашел подобной же мысли в самом «Отчете о следствиях введения правил о проступках и наказаниях», писанном г. Пироговым. Он тоже оправдывает свой образ действий тем обстоятельством, что «нравы общества не приготовлены еще к отмене телесного наказания». Предложив сначала эту отмену, но «не нашед сочувствия в большинстве членов», г. Пирогов «вскоре убедился, что бесполезно было бы уничтожить на одной бумаге, под видом гуманности и современности, средство, которое и многие воспитатели и большая часть родителей признают еще необходимым». Далее «Отчет» приводит, что еще в прошлом столетии телесные наказания в училищах отменялись, но это не удержалось именно потому, что «убеждение в необходимости телесного наказания было еще слишком сильно и у родителей, и у воспитателей». В «Устав» 1828 г. опять введены телесные наказания и как нельзя более пришлись по вкусу обществу: «Отцы и теперь еще обращаются в училища и гимназии с просьбами сечь детей и сами секут дома; ученики VI и VII классов, не нынче, так завтра студенты, тайком, без ведома гимназического начальства, за поступки против чести, секут своих товарищей.
Вот факты, обличающие нравы общества» (Воспитание, II, 60). В статейке «Всероссийские иллюзии» я уже опровергал круговую поруку домашнего сечения с гимназическим. Здесь повторю только, что именно потому и важно отменение телесного наказания в школах, что оно сильно употребляется в домашнем воспитании. Если бы общество все чувствовало отвращение к этому роду наказаний, тогда не было бы особенной важности в существовании его где-нибудь на бумаге. Это говорит сам г. Пирогов. «Если, говорит, действительно общественное мнение вопиет и громко требует отмены телесного наказания — чего же лучше и о чем же тогда спорить? Мы будем рады уже, верно, не менее других, и что за дело тогда, будут ли наши правила угрожать виновному розгой или нет, все равно: против общественного мнения не устоят никакие правила, и розга, оставаясь на бумаге, исчезнет на деле, а это-то и есть именно то, о чем мы все хлопочем». Эти соображения были бы совершенно логичны и неопровержимы в устах человека, отличающегося умением искусно поддерживать старую рутину и даже делать в ней кое-какие починки. Но не такие слова хотели бы мы слышать от Н. И. Пирогова, человека, на которого с такой уверенностью обращались общие надежды как на человека, умеющего пролагать новые пути и проводить новые начала в общественной деятельности. Он мог бы и не ожидать, пока общественное мнение не будет уже терпеть розги; он мог дать толчок общественному мнению, мог и должен был всеми силами стремиться к тому, чтобы преобразовать его сообразно со своими началами. В этом смысле принятие на себя тех пунктов «Правил», с которыми он был сам не согласен, составляет, на мой взгляд, важную ошибку, которая и теперь едва искупается сделанными объяснениями. Г-н Пирогов замечает в «Отчете», что бороться против предрассудков и ложных взглядов он предпочитает в жизни, а не на бумаге. «Мы боремся,— говорит он,—да и не с одними предубеждениями общества, а и самой школы, еще не далеко опередившей общество. Мы боремся, твердо зная, что нравы и ложные взгляды нельзя переменить предписаниями и письменными правилами.
Потому мы восстаем против розги и выводим ее из наших школ не на письме, а на деле. Она должна исчезнуть не по приказанию начальства, а по общему единогласному убеждению воспитателей, когда они найдут в себе довольно воли и искусства заменить ее более нравственным суррогатом». Все это прекрасно, и общее мнение уже успело воздать должное благородной и плодотворной практической деятельности г. Пирогова. Но как же предписания-то? Разве уж он их ни во что не ставит? А они иногда бывают важны. Вот, например, хоть бы в этом же вопросе: по положениям 1794 г. отменено было в училищах телесное наказание; в Уставе 1828 г. восстановлено4. В 1859 г. г. Пирогов снова находит это наказание излишним, но отменить его не* может, и самое первое, высшее и непреклонное препятствие находится в статьях Устава. Он спрашивает комитет: «Не лучше ли отменить розгу?» — но сам тотчас же замечает: «Собственно, я и не имел права об этом спрашивать, потому что существующий Устав училищ признает еще ее необходимость» (Воспитание, И, с. 59). Видите ли все-таки, как существующие на бумаге правила связывают дальнейший прогресс: ведь нельзя не сознаться, что, не будь в Уставе положений о телесном наказании, г. Пирогов мог бы действовать по этому вопросу несколько свободнее, да и комитету не было бы легальной опоры для отрицательного ответа5. Никто не спорит, что при дурных нравах искажаются самые лучшие законы. Но все же нельзя узаконять дурных нравов. Теперь, например, никакими предписаниями нельзя вконец искоренить по всей России взяточничество; с этим мы согласны. Но неужели поэтому нужно дать ему законную силу? Неужели возвратиться к старинному порядку кормления на том основании, что сущность этого порядка до сих пор не исчезла из нравов? И если бы где-нибудь в уголке России уцелело еще установление кормления, то неужели новое законодательство должно было поддерживать его, покамест сами кормящиеся от него не откажутся? Ведь, следуя такой системе, пришлось бы, пожалуй, и произвол оставить в покое на том основании, что, по свидетельству самого же г.
Пирогова, он слишком сильно распространен был в гимназиях еще в очень недавнее время. А между тем г. Пирогов смело пошел против произвола, созвал комитет, постановил правила, несмотря даже на возгласы некоторых педагогов, что правила вовсе не нужны. Вот за это, разумеется, честь и слава г. Пирогову... Все это я говорю, возражая только против мнения г. Пирогова, будто законодательство должно выжидать, пока жизнь предупредит закон, т. е., иначе говоря, когда нарушения прежнего закона сделаются так сильны и повсеместны, что уж старого закона нельзя будет удерживать. Мне кажется, что если, например, кто-нибудь при составлении проекта нового училищного устава будет руководствоваться этим мнением, то поступит очень неосмотрительно. Конечно, при неразвитости общества часто не достигают цели самые лучшие законы; но с другой стороны, надо заметить, что6 чем человек неразвитее, тем чаще действует он без сознания, по рутине и, следовательно, тем более расположен (разумеется, там, где не мешает личная выгода) в своих действиях соображаться с тем, что ему положено свыше. Поэтому узаконьте розгу — это розочнцкам на много лет придаст бодрости; отмените ее — и на действиях их все-таки хоть сколько-нибудь отразится сознание, что установленная над ними сила закона не в их пользу. «Но в практической деятельности,— возражают нам,— г. Пирогов достиг самых лучших результатов, каких только возможно было желать. Вот доказательство, что все теоретические умствования против его системы совершенно несостоятельны». Об этом мы сейчас поговорим. Против практической деятельности г. Пирогова, против его личности мы решительно ничего не имеем. Во-первых, мы знаем, что он был связан7 в своей деятельности существующим уставом и не имел никакой практической возможности явиться реформатором. Во-вторых, мы знаем теперь, что он употреблял усилия сделать то, чего мы желаем, но встретил препятствия в большинстве. В-третьих, мы видим, что, несмотря на все препятствия, влияние его благородной личности было, в самом деле, сильнее, нежели, может быть, самые решительные и строгие запрещения при другом начальнике. Но, признавши все это и присоединив свой отдаленный голос к благодарным голосам, раздававшимся вокруг г. Пирогова при его проводах, я все-таки не могу отстать от своих нападений на систему и на некоторые положения, допущенные в «Правилах». Сначала скажу о частностях; об опасности, грозящей самому делу от принятой системы, поговорю в заключение. В «Правилах» не одно допущение розги мною признано несправедливым, но и то, за что она допущена. Ею наказываются воровство и дерзость или вообще оскорбление. Судя по «Правилам», я заключал, что телесное наказание положено также и за фанатизм, так как против него в таблице стоит то же наказание, как и за оскорбление посторонних лиц, т. е. розги, в третьей степени для низших классов и исключение для высших. Это было бы уже слишком нелепо, и теперь г. Пирогов объясняет в «Отчете», что тут был «недостаток редакции», а на самом деле за фанатизм никогда не предполагалось сечь, так как в низших классах не считаются возможными серьезные его проявления. Но почему же за воровство телесное наказание? Какое соответствие между тем и другим? Вот что спрашивал я еще в прошлом году и чего никто до сих пор не объяснил хорошенько. Почему также и дерзость или оскорбление заслуживают розгу по преимуществу? Да и как определить степени оскорбления, как подвести под один уровень взгляд наставников на дерзость? Если уж в самом комитете большинство отличалось такой мудростью, что, например, за лихоимство постановило наказание меньше чем за простое воровство (о чем я тоже заметил в прошлом году), то каких подчас премудрых соображений можно ожидать от иных педагогических советов! И сколько тут может быть произвола, об уничтожении которого так хлопочет г. Пирогов! На первый раз, под управлением Пирогова, при «Правилах» действительно умерились наказания. Это видно из одной таблицы высеченных за 1858 г. (до кодекса) и за 1859/60 г. (после кодекса). Вот эта таблица: В 1858 г. В 1859/60 г. В Киевской 1-й гимназии из 215—3 из 201 — 1 « Киевской 2-й » » 625—44 » 650—2 « Белоцерковской » » 220—38 » 266—0 « Волынской » » 600—290 » 635—5 « Ровенской » » 300—6 » 354—5 « Подольской » » 400—37 » 470—7 « Немировской » » 600—67 » 568—5 « Черниговской » » 240—18 » 276—0 «. Новгородсеверской» » 250—8 » 288—0 « Нежинской » » 260—2 » 264—2 « Полтавской » » 399—39 » 338—0 Во всех » » 4109—561 » 4310—27 Одно сличение цифр в этой таблице показывает, как несправедливы уверения, будто розгу нельзя вывести из воспитания, будто общественное мнение этому противится. Гимназии не опустели. Пироговым оставались все довольны, несмотря на то что его действиями произведена была такая резкая перемена, как, например, в Волынской гимназии, где число высеченных вдруг вместо 290 стало 5. Замечательно еще, что вовсе перестали сечь те гимназии, в которых до того наиболее секли. Пропорция высеченных всех выше была (после Волынской) в Белоцерковской и Полтавской гимназиях — а теперь там не было ни одного случая. Мы не знаем, чему это приписать — перемене ли личностей начальственных, «Правилам» ли,но верно одно — нравы населения в этих местностях и натура гимназистов не получили же мгновенного волшебного превращения. А между тем ведь начальство этих гимназий в прежнее, еще столь недавнее время имело, конечно, свои резоны для оправдания необходимости телесного наказания там, где оно было употреблено... Верьте же после этого их отзывам и основывайте на них ваши законы! Нас спрашивают: «Да что же вы придумаете вместо розги?» И видя, что мы ничего не придумываем, торжествуют... Но в сущности это довольно забавно: мы — профаны, а вы, призванные во святилище педагогики, вы берете на себя руководить детей наших, и руководите их, между прочим, розгой. Мы говорим: «Это нам не нравится, этак-то и без вас можно бы воспитывать; а вы придумайте что-нибудь другое, если уж взялись». А вы нам отвечаете: «Да что ж приду мать-то? Скажите нам, мы тогда и придумаем...» И затем вы глумитесь над нами, что мы ничего не умеем придумать, а туда же—смеем быть недовольны... Почтенные педагоги! Войдите же наконец в ваше собственное положение и рассудите: кто к кому должен обращаться с требованиями в вопросах о воспитании — вы к нам или мы к вам? Впрочем, ведь если нужна не радикальная перемена всей системы воспитания, а только улучшеньица в старой системе, так тут и меры нужно придумывать не особенно замысловатые. А например (если бы в ваших руках была власть отменить розги, разумеется), отчего бы прямо не заменить розги увольнением? Жестоко, скажете? Нет, не так жестоко, как кажется. Ведь вы только раз допускаете розги, а потом увольняете; сечете за воровство, во-первых. За воровство мальчика сечь вы сами присуждаете только тогда, когда оно имеет не характер шалости, а обнаруживает испорченность воли. В таких мальчиках, имеющих серьезную наклонность к чужому с детства, прок бывает редко; держаться за них нечего... Жаль, что в «Отчете» г. Пирогова не сказано, все ли высеченные за воровство исправились и вообще какие последствия имело сечение на характер и поведение высеченных. Это было бы очень любопытно. Но даже если и замечены были исправления, то здравый смысл не позволял отнести их к телесной боли от розги, разве к стыду... но стыда, наверное, было больше во время открытия и расследования проступка, нежели во время экзекуции. Притом же позволительно думать, что во многих случаях наказаны были мальчики, не имевшие положительной испорченности в этом смысле, а таскав- шие чужое просто по глупости... Этих можно бы унять и без розги. Относительно дерзости тоже надо сказать: или это вспышка дитяти, и тогда не бесчеловечно8 ли пороть за нее, как бы становиться самому ребенком и вымещать свою обиду? Или же дерзость, или всякое другое оскорбление имеет серьезный вид, происходя либо от испорченного нрава ученика, либо от его антагонизма с начальником. В этих случаях увольнение — самое лучшее; потому что если после розги ученик и сделается тише в отношении к нелюбимому наставнику, так ведь тайная-то ненависть загорится еще сильнее. Скрытность и лицемерие — самые прямые результаты употребления розги в подобном случае. Но, говорят, сами родители часто просят, чтобы их детей секли... Ну, вот для этих случаев и сохраните вашу розгу, если уж вам так жалко с нею расстаться. Можете даже положить, что если еще остается хоть какая-нибудь надежда на возможность исправления мальчика, если он обнаружил полное раскаяние при получении увольнения и родители его упрашивают лучше высечь, но оставить в гимназии, то можно, уступая их просьбе, делать опыт. Вот вам и требования среды будут удовлетворены. «Да гак. наверное, придется больше сечь, чем теперь, при «Правилах»,— доносятся до меня восклицания гг. Е. Суд., Драго- манова, Сухарева и мало ли еще кого. Но я не смущаюсь. Очень может быть, говорю я; но только, наверное, количество случаев сечения будет быстро уменьшаться, потому что отцы возымеют же наконец амбицию, и потом все эти случаи сечения будут походить на случаи самопроизвольного отравления или голодной смерти преступников. У нас ведь не казнят ни ядом, ни голодной смертью — а иной возьмет да и отравится или уморит себя голодом в тюрьме. Ну что же с этим делать? Так уж ему, стало быть, понравилось... Что же касается до системы, принятой при Н. И. Пирогове,— действовать лично, на деле, а в закон допустить то, чего среда требует,— за эту систему я очень боюсь. Пока г. Пирогов был в Киеве, все шло отлично — слова нет. И произвола было меньше, и секли меньше, и учились лучше и ир. и пр. Но что тут действовало — «Правила» или личность? Ведь из самих речей, сказанных г. Пирогову на прощание, даже из выходок против нас видно, что тут личность покрывала все. Дерзнули не согласиться с «Правилами» Пирогова — и никто даже не вздумал вникнуть в пункты несогласия, ~а~все увидели только то, что о Пирогове говорится как-то не то, чтоб совсем неуважительно, а так — не совсем в обычном тоне. В разных речах беспрестанно говорится: «Вы ограничили произвол», «Вы эманципировали детей от безумного и унижающего человеческое достоинство телесного наказания», «Вы укрепляли приверженцев добра, увлекали их теплотой чувств и закрепляли их увлечение убеждением и рассудком», «Вы старались разумно вызвать в нас педагогическую деятельность» и пр. и пр. Честь и слава Н. И. Пирогову, и горько, что он не остался дольше на своем месте. Мы вполне сочувствуем его и общему желанию, чтоб его влияние продолжалось как можно дольше в Киевском учебном округе и во всей России, если можно. Но ведь вот его нет... и мы что имеем перед собою? Все-таки (ограничиваясь лишь нашим вопросом) «Правила» весьма неудовлетворительные, допускающие розгу и дающие широкий простор произволу воспитателей в их применении... Произвол выказывался уже и при г. Пирогове, как видно из «Отчета»: из 27 случаев телесного наказания про двух еще неизвестно, наказаны ли они по определению педагогического совета; в одном случае наказание было определено несообразно «Правилам», а в четырех других директор поступил произвольно (Воспитание, III, с. 111). Г-н Пирогов умел остановить эти беспорядки, и директор, поступивший произвольно, перешел уже в I860 г. (по замечанию «Отчета») в другой округ. Но все ли сумеют и захотят останавливать? При Пирогове, разумеется, гимназии старались отличить себя малым количеством или отсутствием экзекуций. Но чем, кроме подобного гуманного влияния начальства, обеспечено такое стремление на будущее время? Ведь только благородной памятью о Пирогове. А «Правила»-то дают полную волю — пороть за дерзость, даже вызванную самим начальником или наставником. Кажется, в этом случае логичнее было бы постановить, положим, замечание... да нет, впрочем, и замечания не нужно для ученика... но зато для учителя или гувернера непременно строжайший публичный выговор, а затем — при новом разе — прямо увольнение. А ведь в «Правилах» за оскорбление начальника на должности положен, в самой низшей степени вины, т. е. при всех облегчающих обстоятельствах, даже при вызове со стороны самого начальника, строгий арест с угрозой розог, а во второй степени — розга, а там исключение. Какую дисциплину можно завести в гимназии на основании одного этого правила, которое при Пирогове, конечно, не смели применять к делу!.. «Но педагоги, бывшие под влиянием г. Пирогова, будут всегда верны его началам. Ведь он сам говорил им на прощание: мои убеждения в сущности — ваши убеждения; моя заслуга только в том, что я угадал ваши взгляды», и пр. Конечно, так, г. Пирогов говорил это. А все бы вернее, кабы «Правила»-то получше существовали... Ведь когда г. Пирогов говорит не дружеские фразы, а самое дело, так и он тоже оказывается не слишком высокого мнения о наших педагогах вообще, а следовательно и о киевских. Говоря о журнальных разборах «Правил», он именно упрекает их за слишком высокие требования. Слова его вовсе не утешительны. «В праве ли мы требовать,— говорит г. Пирогов,— от наших педагогов высокого призвания, опыта жизни, самоотвержения, христианской любви и трудного искусства индивидуализировать? Откуда могут вдруг взяться у нас такие личности? Кто вел, кто приготовлял их этим путем? Где и у кого могли они заимствовать образец высоких качеств? У прежних ли их наставников, в жизни ли общества, в окружающей ли их среде, в семье ли своей, в воспитательных ли заведениях?.. Требовательные идеологи вовсе позабыли, что наших учителей никто до сих пор не учил трудному делу педагогии, наших инспекторов и директоров никто не выбирал по их педагогическим заслугам, которых и доказать даже было им невозможно... Можно ли забыть, что наши надзиратели, инспектора и директора покуда все-таки остаются теми же чиновниками-воспитателями, как и прежде,— одни из них завалены письменными делами дирекции, а другие, исполняя неисгюлнимые обязанности нравственного надзора за 500— 600 учениками, поневоле ограничиваются одной официальностью?.. Не ясно ли для всякого, кто любит смотреть правде в глаза, что мы вводили наши правила убежденные опытом в вопиющих недостатках общественного воспитания и воспитателей?» (Воспитание, II, с. 57—58). Далее находим, что и на розгу г. Пирогов согласился главным образом в уважение неискусства педагогов наших: «Телесное наказание можно еще назначить без большого вреда и без большого искусства (!), соображаясь с одним свойством проступка; самый простой воспитатель может без труда различить в проступке ребенка проявление дикой, животной чувственности и прибегнуть к телесному наказанию, если не умеет владеть иным, лучшим средством». «Чтобы употребить с успехом другие нравственные меры,— продолжает «Отчет»,— нужно воспитателю гораздо более развития и искусства; а можно ли этого требовать от наших педагогов?..» Потому, конечно, и не удивительно замечание г. Пирогова: «с одной стороны, по журнальным статьям, можно подумать, что все передовые люди общества требуют во что бы то ни стало отменить розгу в училищах; но с другой стороны, судя по отзывам многих дирекций и педагогических советов, а следовательно также общества, да еще самого правогласного в деле воспитания, нужно заключить совсем противное» (с. 62). Вообще г. Пирогов сознается, что «как ни желательна гегемония школы над жизнью и как ни пошла еще наша жизнь, но она пересиливает» (с. 64). После этих признаний я замечаю в прошлогодней моей статье ошибку, которой замечать никому не приходило в голову. Правда, от г. Е. Суд. я уже заслужил что-то вроде упрека за то, что «обрушился на сред у, морально расслабляющую самые лучшие личности»; но мне именно следовало в десять раз усилить ту часть статьи, где говорилось о гибельном влиянии среды. Из признаний г. Пирогова вы видите, как она уже сама по себе, своей пошлостью, ограничивает деятельность передовых людей. Но не надо забывать, что она не всегда остается пассивной, она тоже принимает порой участие в этой деятельности, и тогда происходят явления до того странные, до того нелепые, что здравый смысл решительно теряется в их путанице. За примерами ходить недалеко — возьмем хоть нашу полемику с поклонниками г. Пирогова и представим из- нее главные черты. Человек в теории отвергает розгу и формализм; у него множество последователей и поклонников; он хочет провести свою теорию в практике, но, по несчастью, должен отказаться от этого намерения и уступить противным влияниям; вслед за этой уступкой раздаются резкие возражения и упреки за такой образ действий, высказанные под влиянием той же теоретической мысли, которой держится и сам упрекаемый. Как вы полагаете, каково должно быть в этом случае впечатление людей, сознательно принимающих ту же теорию? Как эти возражения должны быть приняты в кругу людей, Служащих делу, а не лицам?9 Перенесемтесь в старое время, когда еще у нас формально существовало крепостное право. Смелый эмансипатор искренно и горячо говорит об освобождении и увлекает за собой толпу последователей. Вдруг ему достается наследство; он, разумеется, немедленно хочет отпустить крестьян на волю, но встречает сильные препятствия и покамест уступает. Вдруг в толпе ему сочувствовавших раздается обличительный голос, изображающий крепостное право так, как оно стоит, провозглашающий святость свободных принципов10 и укоряющий эмансипатора за уступку. Как вы думаете, что почувствуют при этом голосе искренние, сознательные приверженцы эмансипации? Осердятся на смельчака, сочтут слова его посягательством, обидой? Нет, как бы они ни любили своего друга-эмансипатора, но если они любят и понимают также и самое дело, то не могут они не сообразить, что ведь в этом голосе для них помощь, новое средство обороны, что он увеличивает их силу, что с ним они смелее могут идти против обскурантов, мешающих делу эмансипации. Что за дело, если даже несколько резких выходок и заденет их друга и учителя, но ведь зато самое дело выигрывает, зато обскуранты знают, что вот какие голоса подымаются даже за одну невольную и временную уступку их требованиям. И разумные приверженцы эмансипатора, равно как и сам он, радуются возражениям, довольны упреками, желают, чтобы как можно больше раздавалось подобных голосов: ведь они выходят из тех же начал, высказывают те же идеи, которым служат и сами эти эмансипаторы,—только высказываются резче и прямее, раздаются громче и внятнее, не будучи заглушаемы противным скрипом обоза практических мелочей. Чего бы естественнее, кажется, такое отношение либеральных практических педагогов к полемике о розгах? Но дело вышло совершенно не так. О самом г. Пирогове я не говорю: он везде трактует журналистов свысока и потому, конечно, и мою статью не удостоил счесть ни обидой, ни поддержкой для себя. Может быть, он и ошибается в своих понятиях о журналистике, но это другой вопрос. Собственно же в этой полемике г. Пирогов остается в стороне. Перед нами одни его последователи. Они, как оказывается, поняли все дело совершенно лично. Какие могли быть, например, хоть у г.— бова личности с г. Пироговым, способен ли такой-то человек из-за личностей искажать дело, может ли согласиться такой-то журнал сделаться органом чьих-нибудь антипатий, наконец, такой ли характер, такую ли цель имеет статья — об этом рассудить никому как будто не пришло в голову. Возражений на мои замечания, серьезного разбора статьи никто не напечатал, а напечатали только какие-то беззубые выходки против моей негуманности (!) в обращении с г. Пироговым... Мне и всей русской публике сообщали за новость, что «он может ошибаться и ошибается, как всякий человек, но ошибки не отнимают у него высокого ума, благородно-либеральных стремлений и сильного характера для возможных у нас разумных реформ...» А я-то, видите ли, отнимал у него все прописанные качества! Таковы-то оказались господа, тоже оскорбившиеся за Пирогова и напечатавшие свои возражения на мою статью... А то были другие господа, тоже оскорбившиеся и писавшие что-то такое, но нигде не напечатавшие своих писаний. Об этом сообщают нам гг. Е. Суд. и М. Драгоманов. Несколько статей и писем, по их словам, послано было из Киева в столичные журналы для опровержения «Всероссийских иллюзий», но ни одна из них не была напечатана. Читателей «Современника», вероятно, удивит это еще больше, чем самого г. Е. Суд., восклицающего из глубины души: «Чудные дела делаются на Руси! Один журнал взносит нелепости на человека слишком (?) почтенного, а остальные журналы, как бы по взаимному уговору, не хотят принимать никаких опровержений» (Отечественные записки, VI, с. 138). В самом деле чудно — я этому удивляюсь едва ли не больше всех. Известно положение «Современника» в нашей журналистике, известно, с каким рвением все журналы стремятся предохранить публику от его нелепых тенденций, в особенности же от его посягательств на всевозможные авторитеты. Не довольствуясь собственным трудолюбием по этой части, разные редакции обогащают русскую литературу этюдами гг. Цветова, Н. Ч., Воскобойниковых, подыскивают даже волюминозные трактаты в скромных стенах Киевской духовной академии...11 Уж от киевских ли педагогов не приняли бы статьи! «Положим, они были дурно изложены,— скажем словами г. Драгоманова,— почему же гг. редакторы не обратили внимания хоть на факты, которые были представлены в них верно, и не отвечали г. Добролюбову (т. е.— бое у) от себя? Благородный общественный деятель был оскорблен, и в защиту его было сказано только несколько слов в «Московских ведомостях», и то мимоходом, в письме из Полтавы. Что заключить из такого факта?» Для нас возможно только одно заключение: вероятно, статьи были уж так плохи, что редакции поняли, что выступать с ними против «Современника» значило бы только срамить себя. Да, верно, факты-то в них были в том роде, что Н. И. Пирогов — благородный человек, что в «Уставе» удержана розга и что при Пирогове в гимназиях секут меньше. А впрочем, нет, верно, и того не было... Ведь вот теперь напечатаны же статьи гг. Драгоманова и Е. Суд., а в них ведь тоже никаких других фактов нет, да еще и логики недостает... Должно быть, другие-то возражения были уж еще хуже, хоть это и трудно себе представить. А то нашлись еще такие господа—тоже хороши! — которые возблагоговели пред статейкой (тоже не поняв ее) и внезапно почувствовали... потерю уважения к г. Пирогову!.. Такое открытие делает г. Е. Суд., и г. Драгоманов подтверждает его. В заметке г. Е. Суд. объясняется: «Бойкая статейка г.— бова производила свое желанное (?) влияние даже на киевлян, на тех людей, которые могли бы, кажется, получше присмотреться к характеру общественной деятельности своего попечителя». Какое же это было желанное (вероятно, мною?) влияние? А вот какое: «Статейка, по виду весьма гуманная и либеральная, соблазнительно действовала на неопытную публику (бедняжка публика: точно бедная Лиза)12, подрывая во многих уважение к тому, которого она уже привыкла уважать». Неопытность соблазненной публики дошла до того, что она «заподозрила в отсутствии грамотности (вероятно, надо читать гуманности) и истинного либерализма не г.— бова (как следовало бы, разумеется), а Пирогова, и малодушно отвернулись от него даже те, которые уважали его соответственно своей степени умственного и нравственного развития...» А в статейке-то между тем даже среди самых горячих тирад, при выражениях, которые могли бы показаться наиболее неприятными для самолюбия, все-таки беспрестанно проглядывает мотив всей этой горячности, состоящий в том, что автор чрезвычайно высоко ценит Пирогова и что именно такого-то человека тяжело ему и видеть слабеющим и падающим под гнетом среды, в которую он поставлен. Да, слабеющим и падающим—я не боюсь повторить это: в отсутствии ясного протеста противных его коренным убеждениям пунктов комитетских «Правил» видно уже послабление, а в согласии мотивировать, оправдывать их и провозгласить, что «вполне их разделяет»,— было его падение в этом случае. Вот об этом-то я и писал. «Тут нейдите, господа,— говорил я,—тут сам Пирогов упал...» И ведь писал не для идиотов, а для людей рассуждающих, которые могли бы понять, что в статье дело идет о деле, о факте, в котором Пирогов принял участие, а вовсе не об общей и окончательной оценке всех его общественных заслуг, талантов, характера и пр. Я указал на его ошибку, положим, даже преувеличив ее значение; я надеялся, что это выяснит дело и поможет торжеству новых, разумных начал над рутиной; но, признаюсь, никак не рассчитывал я на такой эффект, какой указывается г. Е. Суд. И отчего это? Ведь не оттого же в самом деле, что статейка была уже до невозможности соблазнительна, irresistable13, так сказать, а просто по причине самих же господ соблазненных. Я их никого не знаю, но г. Е. Суд., киевлянин, рисует их характеристику вот какими лестными красками: «Большинство сослуживцев его (Пирогова), нс сознавая самих принципов, подчиняется влиянию личности, стремится к общественной пользе только потому, что исполняет желание попечителя, человека прославленного, знаменитого, всеми уважаемого...» И как только оказался, видите ли, человек, который не преклоняется безусловно пред «человеком прославленным» и пр., эти господа сейчас же и переменили свои расположения и перестали «стремиться к общественной пользе»... И все это — заметьте — от «раздражительных выходок» журнального крикуна, озорника, который и желал бы быть Калиновичем, да соответственного чина не имеет и потому принужден озорство свое ограничивать литературой... Что же теперь будет спрашиваю я беспристрастных читателей, не исключая и киевлян, очень склонных к искренним признаниям,— что же будет, если на них насядет, уже не в литературе, а в действительной жизни, какой-нибудь Калино- вич, если их соблазнять станет уже не журнальный, а какой- нибудь другой крикун? В какой мере и надолго ли удержится тогда благодетельное влияние благородной личности г. Пирогова? Что станется с самими педагогическими советами, если их будут составлять такие личности, которые, «не сознавая принципов, подчиняются личности» и стремятся к общественной пользе только потому, да, только потому, что этого желает начальство... И ведь таких большинство... Может быть, г. Е. Суд. судит слишком строго, скажете вы; но ведь его слова согласны в сущности с тем, что написано в «Отчете» самого г. Пирогова. А то вот еще отзыв г. Драгоманова, «недавнего гимназиста», как о нем было сказано в одной из прощальных речей. «Старое поколение (воспитателей),— говорит он,—действует по отсталым принципам, а молодое пока умеет только говорить о новых. Это, конечно, очень прискорбно, но тем не менее это факт, факт, факт... (Видите, как сильно!)... Если все предоставить нравственному влиянию, то необходимо положиться исключительно на педагогический смысл и любовь к делу воспитателей. Ну, а положитесь-ко на смысл и любовь к искусству наших воспитателей... Мы не можем удержаться от улыбки...» В начале письма г. Драгоманов в силлогизме (которого первая посылка, вследствие опечатки, потеряла, впрочем, всякий смысл) доказывает, что если бы г. Пирогов хотел заставить учителей действовать сообразно его началам, то «должен был бы выгнать почти всех учителей»... Таковы они были... Из этого г. Драгоманов, со свойственной ему последовательностью, выводит: «Что сталось бы с преобразованиями Пирогова, если бы он основывал их на личном, а не на коллегиальном начале?.» И разумеет, конечно, что тогда преобразованиям пришлось бы плохо. Но какую же прочность и достоинство имеет это коллегиальное начало между воспитателями, не имеющими ни педагогического смысла, ни любви к делу, или действующими по отсталым началам, или только умеющими говорить о новых, не сознающими здравых принципов и только из угождения начальству делающими что-нибудь порядочное? Чем сделаются пресловутые «правила» и «таблицы» при отсутствии личного влияния г. Пирогова, при сохранении административного начала в воспитании 14, при неопределенности некоторых пунктов, при просторе, предоставленном воспитателям в определении проступков, при узаконении в «Правилах» «безумного и унижающего человеческое достоинство телесного наказания»? Смотря на «Правила» просто как на кодекс, совершенно независимо от личности г. Пирогова, наблюдавшего за их исполнением, на них нельзя возлагать больших надежд: Пирогов сознается, что они «несовершенны», я уже говорил и доказывал, что мне они кажутся очень и очень несовершенны. Г-н Пирогов, однако, доказывает фактами, что они принесли пользу; но из фактов этих не видно одного: действовали ли тут «Правила» или более,— а может быть, только—и «желание угодить попечителю, человеку прославленному», и пр. Подождем, что будет без г. Пирогова, дождемся следующих двух-трех отчетов, тогда и окажется, что до какой степени полезны сами «Правила», без личного участия г. Пирогова в применении их... Вот опасность, о которой я намекнул выше, что она грозит делу от системы, принятой г. Пироговым, т. е. от системы уступок большинству, которое, по словам его же поклонников, ничего лучше не желало, как сделать угодное начальнику... Положение должно было представляться тем более комическим, что г. Пирогов не мог же предоставить большинству или вообще коллегиям всех прав и всех условий, необходимых для успешности их действий: административное начало, учебная формалистика, прежние уставы и законоположения — все это оставалось и связывало свободную деятельность коллегий, если бы они даже и оказались наклонны к каким-нибудь свободным нововведениям... Я опять не осуждаю здесь г. Пирогова (считаю не лишней эту оговорку)15; я верю, что в его положении он не мог сделать ничего лучше того, что сделал..1. Но я опять не верю и громадности тех последствий от «Правил» и коллегиального начала, которые высчитаны в дюжине торжественных речей, сказанных г. Пирогову. Если к отмене розги нельзя было вдруг привести педагогов и общество, то можно ли в два с половиной года (время попечительства г. Пирогова) привести их к отмене произвола и к строгому уважению законности? «Вот мы и правы были,— кричат гг. Е. Суд. и М. Драгоманов:— вот г.— бое и сам договорился до теории либерального деспотизма, утверждая, что система уступок коллегиям со стороны г. Пирогова была нехороша и даже грозит какой-то опасностью делу...» Нет, господа, вы все-таки не правы. Я уже сказал, что меня занимают не личные достоинства г. Пирогова, а самое дело. Г-н Пирогов действовал отлично, насколько мог, но дело от того мало подвинулось... Что оно мало подвинулось, это уже не от г. Пирогова зависело, а от того положения, в которое он был поставлен. Может быть, если б он действовал иначе, было бы хуже, может быть—вышло бы в конце концов то же самое; но, во всяком случае, погодите кричать о великих прогрессах, о неизмеримо благодетельных последствиях, о внезапном перерождении и пр. ... Этого, господа, не бывает... На торжественных проводах можно говорить что угодно, особенно если это приятно г. Пирогову: отчего же не воздать честь человеку? Но честь честью, а дело делом. А дело могло бы пойти успешно только тогда, когда бы Пирогов или кто другой направил все свои усилия на решительное и коренное изменение того положения, которое оказалось препятствием для г. Пирогова на пути более широких реформ. И вот в этом-то состоит наше требование от передовых общественных деятелей: в сравнении с ним все остальные требования— весьма почтенные сами по себе — кажутся нам слабы и мелки... Но мы сами ошибались, думая некогда, что такое требование выполнимо хоть до некоторой степени для единичной личности; теперь, на примере же г. Пирогова, мы убедились, что оно решительно невыполнимо даже для самых лучших личностей, если они действуют только сами собой... Нужно, чтоб общество, чтоб сама среда обратила внимание на свое положение и почувствовала необходимость изменить его. Среда же — это все мы: и г. Пирогов, и г. Е. Суд., и я, и г. Драгоманов—все принадлежим к этой среде |6, и все обязаны хлопотать, насколько есть сил и умения, о существенном изменении нашего положения, чтобы развязаны были нам руки на проведение наших задушевных убеждений. Вот смысл и цель как предыдущей, так и настоящей моей статьи по поводу киевских «Правил». Поймут ли меня г. Драгоманов и компания? Не очень надеюсь, но желал бы, чтоб поняли: в людях молодых и свежих все же больше силы даже для того, чтоб, не стыдясь прежних увлечений, перейти к новым требованиям. Но зачем же я сам составил такое жалкое изображение этой среды, к которой еще раз обращаюсь? Ведь если прежде сказали, что я написал статью для оскорбления г. Пирогова, так теперь решат, пожалуй, что я писал для оскорбления всех киевских педагогов, всего учебного округа... Пожалуй, что и решат. Но ведь это не мое изобретение — я группировал лишь некоторые черты, сообщенные самими киевлянами... А зачем я группировал их?.. Да, положим, хоть затем, чтоб иметь удовольствие видеть потом ошибочность своих мрачных предположений... Может быть, назло этой статейке, киевляне действительно проникнутся истинными началами г. Пирогова, будут смело во имя их идти против всякого крикуна, разумно и гуманно разбирать проступки гимназистов и совсем выведут из употребления розгу. Когда наступит этот безмятежный вечер в киевской педагогике (что мы узнаем из будущих отчетов), тогда я с радостью похвалю утро, принесенное в Киев г. Пироговым.
<< | >>
Источник: Добролюбов Н. А.. Избранные педагогические сочинения. 1986

Еще по теме 1861 От дождя да в воду:

  1. От дождя да з воду
  2. КТО НЕ ПРЯЧЕТСЯ ОТ ДОЖДЯ?
  3. 1861 ГОД. ОТЪЕЗД МУРАВЬЕВА. шш
  4. Крестьянская реформа в России в 1861 г.
  5. НАВОДНЕНИЯ В 1861 И 1863 ГОДАХ.
  6. Николай Алексеевич ДОБРОЛЮБОВ (1836-1861)
  7. РАБИНДРАНАТ ТАГОР (ТХАКУР, 1861-1941)
  8. АЛЕКСЕЙ МАКСИМОВИЧ КАЛЕДИН (1861-1918)
  9. Политическое и административное объединение Дунайских княжеств (1859—1861)
  10. Обнародование «Положений 19 февраля» и крестьянское движение весной 1861 г.
  11. Иван Григорьевич Щегловитов (1861–1918) «СУД ПРЕВРАЩЕН В „КАПИЩЕ БЕЗЗАКОНИЯ“
  12. ЗАКЛИЧКИ И ПРИГОВОРКИ
  13. Предстоятели Элладской Православной Церкви
  14. СВЯТОЙ ПРОРОК ИЛИЯ
  15. Индуктивная социология Джона Стюарта Милля
  16. Христианские легенды Суд святых
  17. КАК ПОЛОПАЕШЬ, ТАК И ПОТОПАЕШЬ...
  18. Эпоха Александра II