<<
>>

Фрески храма Успения на Волотовом поле. Опыт истолкования. (Статья опубликована впервые в кн. „Памятники искусства, разрушенные фашистами в СССР", М.—Л., 1948, стр. 103. )

 43. Обручение Марии. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Fiancailles de la Vierge.<div class=

Fresque de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volo-tovo. Seconde moitie du XFVe s.) " />

43. Обручение Марии. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Fiancailles de la Vierge. Fresque de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volo-tovo. Seconde moitie du XFVe s.)

 44. Игумен и Христос-нищий. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Le superieur du couvent et le Christ en mendiant. Fresque de 1'eglise de FAs-somption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XFVe s.)

44. Игумен и Христос-нищий. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Le superieur du couvent et le Christ en mendiant. Fresque de 1'eglise de FAs-somption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XFVe s.)

 45. Рождество Христово. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Nativite. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

45. Рождество Христово. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Nativite. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

 46. Рождество Христово. Фреска церкви Периблепты в Мистре. Конец XTV в.('Nativite'. Fresque des Peribleptos de Mistra. Fin du XlVe s.)

46. Рождество Христово. Фреска церкви Периблепты в Мистре. Конец XTV в.('Nativite'. Fresque des Peribleptos de Mistra. Fin du XlVe s.)

 47.<div class=

Плакальщик перед надгробием. Роспись лекифа V в. до н. э.(Pleureur devant un tombeau. Peinture du lecythe du Ve s. av. n.e.) " />

47. Плакальщик перед надгробием. Роспись лекифа V в. до н. э.(Pleureur devant un tombeau. Peinture du lecythe du Ve s. av. n.e.)

 48. Джотто. Моленье Анны. Фреска Капеллы дель Арена. Около 1305г.(Giotto. Sainte Anne a la priere. Chapelle de Г Arena. Padoue. Peinte vers 1305.)

48. Джотто. Моленье Анны. Фреска Капеллы дель Арена. Около 1305г.(Giotto. Sainte Anne a la priere. Chapelle de Г Arena. Padoue. Peinte vers 1305.)

 49. Моленье Анны. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(La Priere de Sainte-Anne. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

49. Моленье Анны. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(La Priere de Sainte-Anne. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

 50. Моленье Анны. Мозаика. Кахрие Джами. Начало XIV в.(La Priere de Sainte-Anne. Mosaique du debut du XlVe s. Kahrie Djami.)

50. Моленье Анны. Мозаика. Кахрие Джами. Начало XIV в.(La Priere de Sainte-Anne. Mosaique du debut du XlVe s. Kahrie Djami.)

 51. Души праведных в руце божьей. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Les ames des justes dans la main de Dieu. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

51. Души праведных в руце божьей. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Les ames des justes dans la main de Dieu. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

 52.<div class= Пророк Давид. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(David prophete. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo.) " />

52. Пророк Давид. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(David prophete. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo.)

 53. Ангел. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Ange. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

53. Ангел. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Ange. Fresque de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

 54. Иосиф и пастух. Фрагмент фрески 'Рождество Христово' храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Saint Joseph et le berger. Fragment de la 'Nativite' de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Fresque, seconde moitie du XlVe s.)

54. Иосиф и пастух. Фрагмент фрески 'Рождество Христово' храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Saint Joseph et le berger. Fragment de la 'Nativite' de 1'eglise de 1'Assomption du Champ de Volotovo. Fresque, seconde moitie du XlVe s.)

 55. Иоанн Богослов. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Saint Jean Fevangeliste. Fresque de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

55. Иоанн Богослов. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Saint Jean Fevangeliste. Fresque de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVe s.)

 56. Космос. Фрагмент фрески 'Сошествие св. духа' храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Le Cosmos.<div class= Fragment de la fresque 'La Pentec6te' de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVes.) " />

56. Космос. Фрагмент фрески 'Сошествие св. духа' храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(Le Cosmos. Fragment de la fresque 'La Pentec6te' de 1'eglise de FAssomption du Champ de Volotovo. Seconde moitie du XlVes.)

 57. Андрей Рублев. Иоанн Богослов. Фреска Успенского собора во Владимире. 1408.(Andre Roublev. Saint Jean Fevangeliste. Fresque de la cathedrale de la Dormition de Vladimir. 1408.)

57. Андрей Рублев. Иоанн Богослов. Фреска Успенского собора во Владимире. 1408.(Andre Roublev. Saint Jean Fevangeliste. Fresque de la cathedrale de la Dormition de Vladimir. 1408.)

 70. Архангел Гавриил. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(L'archange Gabriel. Fresque de 1'eglise de I'Assomption de Volotove. Seconde moitie du XlVe s.)

70. Архангел Гавриил. Фреска храма Успения на Волотовом поле. Вторая половина XIV в.(L'archange Gabriel. Fresque de 1'eglise de I'Assomption de Volotove. Seconde moitie du XlVe s.)

Фрески разрушенного немецкими нацистами храма на Волотовом поле принадлежат к самым известным памятникам древнерусской живописи. После того как в начале нашего века они были открыты и частично опубликованы, по поводу их возникла большая литература (В. Суслов, Церковь Успения на Волотовом поле. - „Труды Комитета XV Археологического съезда", т. II, М., 1911, стр. 63; Л.Мацу-левич, Церковь Успения пресвятой Богородицы в Болотове. Памятники древнерусского искусства, т. IV, Пб., 1912 (в настоящей статье воспроизводятся фотографии Л. Мацулевича); Н. Порфиридов, Живопись Болотова. - „Новгородский исторический сборник", вып. 7, Новгород, 1940, стр. 55; В. Лазарев, Феофан Грек и его школа, М., 1961, стр. 60 (В. Лазарев справедливо подчеркивает, что волотовский цикл создан был одним мастером и что на нем лежит отпечаток его личности.

Действительно, лишь немногочисленные фрески второстепенного значения могли быть созданы его помощниками, они заметно уступают основной массе фресок, выполненных самолично одним мастером).). Выдающееся мастерство этих фресок, их близость к произведениям Феофана Грека и к фрескам храма Федора Страти-лата в Новгороде были тогда же всеми отмечены. Но вопрос об их авторе и времени возникновения еще дают повод для разногласий. При первом ознакомлении с волотовскими фресками многие были склонны приписать их великому греческому мастеру. Впрочем, тогда уж и раздавались голоса в пользу того, что они были созданы художником-новгородцем. В настоящее время это мнение возобладало.

Что касается датировки фресок, то ее нельзя считать твердо установленной до сих пор. Они могли возникнуть в 1363 году, когда о росписи храма упоминает летопись, но не исключено, что в летописи имеется в виду более древний, архаический по характеру слой фресок, фрагменты которого были в алтаре, тогда как весь цикл возник в 80-х годах, после фресок Феофана в Спасо-Преображенском соборе. Отсутствие датированных памятников новгородской стенописи XIV века затрудняет точную датировку волотовских фресок. Впрочем, для понимания ее художественных особенностей, о которых идет речь в этой статье, это и не так существенно (О датировке фресок: М. Алпатов, Фрески храма Успения на Волотовом поле. - „Памятники искусства, разрушенные фашистами в СССР", М.-Л., 1948, стр. 103.).

Культурно-историческое развитие Новгорода XIV века до сего времени мало известно (Д. Лихачев, Культура Древней Руси в эпоху Андрея Рублева и Епифания Премудрого, М.-Л., 1962, стр. 132.). Немногочисленные литературные источники не дают нам полной картины. Но то немногое, что мы знаем, важно для того, чтобы представить себе духовный мир новгородского мастера. Татары не разграбили Новгорода, этому городу, едва ли не единственному, удалось сохранить идущую из домонгольского периода культурную традицию, и потому он стал в XIV веке во главе культурного подъема всей страны.

В летописи много говорится о борьбе бояр и купечества с демократически настроенными ремесленниками, „младшими людьми". Первые искали поддержки на Западе и в Литве, вторые тяготели к Москве. Большая часть населения держалась старых патриархальных воззрений. Впрочем, кипучая торговая жизнь и культурные связи с Западом содействовали эмансипации.

Еще Белинский угадывал во многих позднейших русских былинах отражение нравов и воззрений новгородского купечества с его трезвым практицизмом, самосознанием и независимостью. Личность Васьки Буслаева, удалого, задорного, озорного, — это собирательный образ. Видимо, в Новгороде пробуждалось пренебрежение к старым обычаям. Сам герой новгородской былины недвусмысленно об этом заявляет: „А не верую я, Васенька, ни в сон, ни в чох, а и верую в свой червленый вяз". Недаром и в Святой земле, куда он совершает паломничество, святыни, которым все так благоговейно поклонялись, в частности река Иордан, куда будто бы лишь один Христос погрузил свое тело обнаженным, вызывают насмешливо-пренебрежительное отношение новгородского молодца, и он лезет в воду прямо без рубашки. Но в былине не заметно осуждение Буслаева. Он обрисован так красочно, что нельзя не залюбоваться его молодецкой удалью (П. Марков, Поэзия Великого Новгорода. - „Сборник Харьковского историко-философского общества", XVIII, стр. 441 -454.).

В новгородской былине о купце Терентии с юмором, как в старофранцузских фабльо, рассказывается о том, как он застал у своей неверной супруги соперника, как тот „в окно выскочил, чуть головы не сломал, оставил кафтан, шапку и деньги". Видимо, в Новгороде дала первые ростки светская культура. Впрочем, она не имела прямого отношения к церковной живописи (Н. Сумцов, Песни о госте Терентии. - „Этнографическое обозрение", XII, 1892, № 1. ).

Для последней было важнее то, что в конце XIV века в Новгороде пустила корни ересь стригольников (А. Клибанов, Реформационные движения в России, М., 1960, стр. 118.). Эта ересь возрождала языческое почитание матери-земли. В ней выразилось возмущение мирян стяжательством духовенства. Еретики были убеждены, что человек в состоянии и без посредничества церкви найти доступ к божеству. Хотя ересь в Новгороде не одержала победы, она косвенно оказала воздействие на тогдашнее искусство. В росписях Волотовского храма затрагиваются проблемы, которые возникли в Новгороде в годы зарождения ереси.

Иконографической основой волотовской росписи является традиционное вероисповедание: в куполе храма расположен владыка неба Христос, его окружают пророки, евангелисты и ангелы; в алтаре представлено причащение апостолов и широко распространенный в XIV веке сюжет: божественная литургия. Храм был посвящен богоматери: сама она с младенцем, прославляемая Иоанном Дамаски-ным и Косьмой Маюмским, занимает конху апсиды. Среди повествовательных фресок храма наибольшее место уделено сценам из ее жизни, начиная с „Введения во храм" и кончая „Успением". С ее прославлением связаны также „Премудрость созда себе храм" и „Лествица Иакова" в притворе.

Наличие ряда сюжетов стоит в связи с тем, что Волотовский храм был монастырским храмом: среди святых имеются подвижники, столпники и основатели монастырской жизни: Евфимий и Иоанн Лествичник, Варлаам и Иоасаф, Зосима, причащающий Марию Египетскую. Надо полагать, что в северной части западной стены Волотовского храма, как и в Звенигородском соборе, был представлен Пахомий, получающий монашеский устав от ангела, изображенного в иноческих одеждах с книгой в руках. Наконец, с монастырским значением храма связан и назидательный сюжет: иллюстрация к слову Иоанна Златоуста о том, как Христос испытал одного игумена, явившись в монастырь в одежде странника.

„Явление Христа в образе нищего" помогает уловить основную тему волотов-ской росписи, хотя сама по себе эта фреска по выполнению уступает другим. Назидательный смысл этого изображения не подлежит сомнению: игумен пирует в обществе знатных, богатых сотрапезников и пренебрегает бедным странником. Правда, из наличия этой фрески нельзя прямолинейно делать вывод об антибоярских плебейских тенденциях волотовских мастеров и подозревать их в стригольнической ереси (В. Лазарев (указ, соч., стр. 57) усматривает в этой фреске проявление „плебейской оппозиции к боярской знати", а также „жанровость трактовки" темы. Однако этим не ограничивается ее идейный смысл и историческое значение.). В ней можно лишь усмотреть призыв более щедро давать милостыню бедным, но призыв этот не ставит под сомнение имущественное неравенство. Недаром и в назидательной концовке одной из редакций „Слова о некоем игумене, его же искуси Христос в образе нищего" предусмотрительно замечается : „Аз же не богатство хуля, глаголю, но их же не умеющих жити в богатстве".

В торговом Новгороде судьба богатых привлекала к себе всеобщее внимание. Недаром еще в XII веке среди фресок ныне погибшей Нередицы можно было видеть богача Лазаря неподалеку от сатаны и грешников, обреченных вечным страданиям. Впрочем, тема богатства по-разному понята и раскрыта во фресках XII и XIV веков. В Нередице с наивной прямолинейностью и наглядностью лубка выставлено напоказ возмездие богачу за грехи: рядом с богатым Лазарем виднеется чудовище-черт („Фрески Спас-Нередицы", Л., 1925, табл. XXVII, 2.). В Волотовском храме тема эта передана по-иному: грешный игумен не узнает божество, сошедшее на землю, и вслед за тем испытывает угрызения совести; недаром и сцена, в которой он тянется к Христу, а тот, повернувшись, протягивая ему руку, покидает его, едва ли не более выразительна, чем пиршество, на котором слуга сообщает ему о нищем у монастырских ворот.

Тема появления Христа на земле имела распространение и на Западе. В Рейм-ском соборе можно видеть изображение Христа-странника в войлочной шляпе, с посохом в руке (P. Vitry, La cathedrale de'Reims, Paris, 1916.). В сочинениях мистиков встречаются сходные мотивы. В древнерусской живописи фрески Волотовского храма — явление единственное. Но это не значит, что они возникли под влиянием западных образов. Это, скорее, параллельные явления, которых тогда было немало. Особенно существенно, что изображение странничества Христа не является простым дополнением к традиционной системе росписи храма. Это изображение имеет определенную внутреннюю связь со всем волотовским циклом. В нем с особенной проникновенностью представлены такие мотивы, которые имеют отношение к теофаниям и, наоборот, обойдены молчанием такие, которые к ним не имеют отношения.

В истории византийской и древнерусской живописи до сих пор считалось, что украшение храмов всегда подчинялось раз и навсегда установленным догматическим предписаниям церкви (В. Лазарев (указ, соч., стр. 58) решительно возражает против раскрытия идейного смысла отдельных древнерусских фресковых циклов, так как считает, что все они целиком детерминированы традиционными церковными канонами. Действительно, Никейский собор 787 г. утверждал, что художник является только исполнителем, а замысел принадлежит святым отцам. Тенденция низведения искусства до роли иллюстрации догматов существовала, но далеко не всегда эта тенденция побеждала. Ф. Буслаев об этом догадывался еще сто лет назад. Сводя роль иконописи к иллюстрации священных текстов и догматов церкви, современная иконографическая школа занимает в этом вопросе более консервативную точку зрения, чем Ф. Буслаев (ср.: М. Алпатов, Памятник русской живописи XV века, М., 1964, стр. 122).). Действительно, такие предписания существовали, и церковь всячески стремилась сохранять неизменными принятые ею каноны. Однако, несмотря на этот консерватизм, иконография подчиняется закону исторического развития. В системе живописного убранства храмов всегда была возможность подчеркнуть те или другие темы и таким образом придать различным циклам различный смысл. Таким образом, в систему росписей византийских и древнерусских храмов проникали новые идеи. Задача исследователя — не только установление соответствия между образом и писанием, но и раскрытие новых понятий, которые пролагали себе путь в традиционное искусство.

Взять хотя бы выдающийся фресковый цикл в церкви в Сопочани в Сербии, возникший столетием раньше волотовского. Видимо, и эта церковь была посвящена богоматери, чем объясняется, что „Успение" занимает видное место в храме (J. Djuric, Sopocani, Beograd, 1963. Судя по английскому резюме, в тексте этой работы не сообщается о том, кому была посвящена эта церковь.). Но ведущая нить живописного убранства храма в Сопочани совершенно другая, чем в Болотове. Здесь воссоздаются не переживания людей при встрече с явившимся им божеством, но торжественный покой, в котором они пребывают в качестве свидетелей славы божества. Это можно видеть и в „Успении", и в „Распятии", и в „Сошествии во ад", и в ряде других сцен, в которых спокойно стоящая в центре фигура Христа обычно фланкируется предстоящими. В фресках Сопочани не происходит ничего чудесного, волнующего, в них преобладают уравновешенные, симметрические композиции. Отдельные фигуры стоящих святых, даже те, которые более архаичны по выполнению, превращаются в свидетелей славы божества (О. Demus, Die Entstehung des Palaologen-stils in der Malerei, Munchen, 1958, S. 47.).

Что касается фресок Болотова, то их зерно носит совсем иной характер. В них мало сцен, в которых изображается всемогущество божества, а также сцен, рисующих его страдания. Страшный суд вообще отсутствует. Бегство в Египет и избиение младенцев почти обойдены молчанием. Широко распространенные в сербских, а также в позднейших русских храмах сцены прославления Марии тоже почти не представлены (хотя Иоанн Дамаскин и Косьма Маюмский изображены в боковом алтаре по сторонам от Марии). Предпочтение оказывается таким сценам, в которых божественное приходит в соприкосновение с человеческим, и это приводит человека в возбуждение. В этом смысле трактованы и такие традиционные сцены, как „Вознесение", „Успение", „Сошествие во ад", „Рождество Христово" и многие сцены из детства Марии. Не случайно, что „Явление Христа Марии Магдалине" представлено на самом заметном месте — над входом в храм.

Весь обширный фресковый цикл Волотовского храма образует как бы три ступени на путях к совершенству. Внизу, на уровне пола, где обычно толпились люди, представлен назидательный случай, как не был узнан Христос; здесь торжествует земное, преобладают застывшие, сдержанные фигуры, и только молодой гость, привлекший особое внимание Д. Айналова, выражает волнение, точно он к чему-то прислушивается, о чем-то догадывается. В евангельских темах, расположенных более высоко на стенах и на сводах, представлено, как происходило самое узнавание и признание сошедшего на землю Спасителя, и потому все эти фрески проникнуты таким небывалым в живописи Древней Руси волнением и движением.

Третьему акту этой широко задуманной драмы посвящена главная, восточная сторона храма, стена над триумфальной аркой, которая хорошо видна со стороны хоров. Здесь расположены две самые обширные по размерам фрески всей росписи: „Сошествие святого духа" и под ним „Души праведных в руне божией". Н. Покровский, который рассматривал иконографию древнерусских памятников лишь в свете того, соответствует ли она или не соответствует традиции, бросает упрек мастеру Болотова в том, что эта последняя фреска оказалась не на своем месте (H. В. Покровский, Стенные росписи в древних храмах греческих и русских. - „Труды VII Археологического съезда в Ярославле", т. I, M., 1890, стр. 197.). Действительно, „души праведных" обычно изображались на восточной стене в качестве составной части Страшного суда. „Сошествие святого духа" точно так же обычно входило в ряд изображений двунадесятых праздников.

В Волотовском храме обе эти темы выдвинуты на самое видное и почетное место, над алтарем. После назидательной притчи об игумене и патетических евангельских сцен обе они рисуют заключительный акт. Пятидесятница — это соединение учеников-апостолов со святым духом, осуществление стремлений человека соединиться с божеством. К тому же кругу представлений принадлежит и изображение божьей руки с душами праведных в образе младенцев. Это вершина блаженства, подобие рая, но на этот раз уготованное не только для избранных, учеников Христа, но для всего человечества. Огромная рука окружена кругом; круг — это подобие неба, совершенства, божества. Нужно обратить внимание, как страстно один младенец в руках ангела стремится соединиться с остальными, чтобы приобщиться к их блаженству. В этой центральной точке всего цикла мастеру удалось соединить два мотива всего цикла: образ человека, взволнованного близостью небесного, и воплощение этого небесного.

Эти черты иконографии волотовского цикла приобретают особенное значение благодаря мастерству создавшего его мастера. Принято считать проявлениями реализма в средневековом искусстве отдельные жанровые мотивы (как, например, в волотовском храме изображение козлов и овечек в „Рождестве Христовом") или же портретные черты отдельных фигур (как, например, архиепископа Алексея). Реализм волотовских фресок сказывается в большей степени в том, каким образом они расположены в пространстве интерьера храма, как входят в мир созерцающего их человека.

Решающее значение имеет то, что эти фрески не разрушают стену и не создают иллюзию пространства. Вместе с тем их нельзя назвать плоскостными и ковровыми по характеру. Отдельные изображения приноровлены к форме стен, которые они покрывают. Они как бы отождествляются с поверхностью стен и приобретают от этого особую реальность. Это очень трудно понять, не повидав своими глазами своды этого храма. Но об этом можно составить себе некоторое представление по воспроизведениям.

„Рождество Христово" расположено на люнете стены. Скала, на которой находятся фигуры, соответствует форме стены с полуциркульным завершением (как это позднее можно видеть и у Рафаэля в „Парнасе"). Для мастеров стенной живописи всегда возникали большие трудности, когда на предоставленной им для росписи стене находилось окно. В волотовском „Рождестве" окно выглядит не как чужеродное тело, которое закрывает часть сцены (как в соответствующей фреске в Сопочани). Окно с его перспективно сходящимися откосами как бы приравнивается в Болотове к граненой купели и яслям. Таким образом, нечто от предметности окон переходит на изображенные предметы, они находятся в одной среде. Вместе с тем окно выглядит, как пещера в скале, и это повышает ее объемность. Этим подчеркивается трехмерность ясель и купели. К тому же все выглядит так, будто две овечки идут по краю окна и способны выйти из изображения и проникнуть в пространство храма. Средняя часть изображения „Рождества" фланкируется как бы двумя створками на восточной и западной стенах, на них представлены скачущие волхвы и Иосиф с пастухом. Живопись не стелется по стене, как в знаменитом „Поклонении волхвов" Беноццо Гоццоли в Палаццо Медичи. Она органически связана с самой структурой архитектурного пространства храма. Фрески Болотова ближе к реальности, чем обычные фрески, разбивающие стену своей иллюзорностью. Можно сказать, что события, о которых в них рассказывается, происходят не только перед глазами зрителя, но почти что в том же пространстве, в котором он пребывает. Я видел в натуре лишь немногие византийские фресковые циклы, но полагаю, что синтез живописи и архитектуры в Волотовском храме — явление в XIV веке исключительное.

Пространственность отдельных фресок Волотовского храма давно уже отмечалась. Их родство в этом отношении с такими памятниками искусства эпохи Палео-логов, как Кахрие Джами, не подлежит сомнению (Л. Мацулевич (указ, соч.) утверждает, что „отдельные фигуры кажутся перенесенными из далекого Константинополя на новгородские стены". Это сильное преувеличение.). Некоторые авторы возводили появление этой пространственности к воздействию западноевропейской живописи (К. Onasch, Theophanes der Grieche. - „Renaissance und Humanismus in Mitteleuropa", Bd. I, Berlin, 1962, S. 384. Автор пытается обнаружить в новгородских фресках, в частности в „Сошествии во ад" церкви Федора Стратилата, применение „естественной перспективы", то есть перспективы итальянского кватроченто, и усматривает родство в понимании пространства между фресками Новгорода и фресками падуанского цикла Джотто.). Другие сожалели, что в росписи Болотова еще не победила „правильная перспектива" итальянцев.

Более существенно определить своеобразие пространства в фресках Болотова. В „Рождестве Христовом" композиция очень пространственна. В левой ее части можно насчитать почти пять планов. Скала и ясли очень выпуклы, что также повышает впечатление глубины. Конечно, все это совсем в другом характере, чем в живописи Джотто: формы носят кристаллический характер, точка схода линий вынесена вперед, перед картинной плоскостью. Объемность скалы усиливается еще тем, что три ангела и пастух находятся за ней (нечто подобное можно видеть и у Джотто в падуанских фресках).

В отличие от волотовской фреска на ту же тему в церкви Периблепты в Мистре производит более плоскостное впечатление (хотя и там левая группа ангелов расположена за горами). В фреске Мистры изящная грациозная фигура Марии выглядит, скорее, как знак, как иероглиф (позднее нечто подобное встречается и в русской иконописи). Все фигуры как бы невесомы, что и свойственно знаку.

Фигуры в Болотове гораздо более осязательны и весомы. Чудесное ближе к миру человека. Появление крылатых вестников особенно осязаемо, так как пастух выглядывает из углубления, а они появляются из-за горы. Встреча земного с небесным происходит на земле, и потому все таинственное и чудесное выглядит как нечто пережитое. Овцы — это не только атрибуты пастухов, они принимают участие в происходящем и потому разбрелись по всей скале. Фигура Марии не господствует, но приравнена к остальным. Она очень беспокойна и, видимо, страдает. В этом смысле „Рождество" в Болотове находит себе далекий прообраз в Кастельсеприо, хотя выполнение новгородских фресок носит иной характер.

Фреска с изображением молитвы Анны в Болотове — это тоже выдающийся по силе воздействия образ. Разумеется, пространство здесь не имеет ничего общего с „ящичным пространством" итальянской живописи треченто. Нет оснований сожалеть, что новгородский мастер не владел этим пространством итальянцев, в котором видят предтечу „истинной" перспективы XV века. Более целесообразно задаться вопросом, в какой степени такое пространство соответствовало задачам художника. Сужающиеся к нам края зданий и каменных водоемов на земле как бы выталкивают фигуру вперед. Она вырастает на наших глазах и это повышает воздействие происходящего. Вместе с тем, в отличие от фресок Джотто в Падуе, в это пространство невозможно мысленно войти. Характер пространства в Болотове внутренне связан с лейтмотивом всего цикла: зритель приходит в непосредственное соприкосновение с фигурами легенды.

В византийской живописи, а позднее и в русской каждое событие легенды изображается так, что оно выглядит не только как нечто однажды совершившееся, но как подобие вечного порядка вещей. В мире волотовских фресок сильнее подчеркнуто происходящее. Все в них очень оживленно, подвижно и экспрессивно. Они превосходят в этом отношении большинство произведений живописи эпохи Палеологов, даже известную миниатюру „Преображение" парижской рукописи Иоанна Кантакузина (Андрэ Грабар справедливо указывает на родство фресок Болотова с фресками пещерного храма в Иванове (Болгария) („нервный рисунок, быстрая фактура, драматический динамизм"). Но вряд ли можно определять стиль фресок Болотова всего лишь как „усиление стиля" росписей Иванова ("Byzantion", XXV-XXVII, 1955-1957, р. 589).).

Фигуры двигаются с большой быстротой. Одежды развеваются по воздуху. Особенно бурный характер носит движение в „Вознесении". Апостолы выражают страстное стремление последовать за поднимающимся к небу Христом. Волотовского мастера упрекали за то, что он будто бы впадает в театральную патетику (A. Anisimov, La peinture russe du XIV s. - "Gazette des Beaux-Arts", 1930, mars, p. 168.). Однако для такого упрека нет достаточных оснований. В лучших своих фресках мастер сумел сохранить редкую непосредственность и искренность выражения. Здесь достаточно указать на изображение „Обручение Марии". В византийской живописи маленькая Мария полна смирения и покорности священнику. В волотовской фреске она оборачивается, будто вопрошает его, что ей делать. В волотовской росписи имеется еще множество других мотивов, словно выхваченных из реальной действительности. Ставя человека лицом к лицу с чудесным, мастер умел раскрыть в нем и порывы сердца.

Общее впечатление от красок в Волотовском храме радостное. Прежде чем глаз в состоянии разобраться в содержании отдельных фресок, его поражает преобладание голубых фонов, синих и розовых одежд, отливающих лиловатыми бликами и тенями. Как будто вся церковь сверху донизу увешана цветными тканями и гирляндами.

Одной из лучших в цветовом отношении фресок Болотова следует считать архангела в притворе. По счастью, память о нем сохранена благодаря копии Н. И. Толмачевской. В этом волотовском ангеле нет торжественной важности и суровости византийских ангелов в их роскошных одеждах императорских телохранителей; в нем нет и пленительной женственной грации и мягкости архангела „Евангелия Хитрово". Этот костлявый и долговязый юноша с неправильными, чуть расплывчатыми чертами лица того же телосложения, что и пастушок рядом с Иосифом; огромные крылья сообщают ему величие, ломаные складки плаща около ног выглядят как отголосок движения фигуры и придают ей оживленность. Этот образ просветленной человеческой красоты останавливает зрителя перед входом в храм. При всей внушительности облика в нем есть и большая легкость.

Написана эта фреска легче, чем большинство других фресок храма: в ней преобладают оттенки темно-малинового, светло-сиреневого, розового и оливково-зеленого. Краски наложены широко и прозрачно, как в акварели. В фигуре нет ни одной резко обрисованной подробности, которая бы отвлекала внимание от трепетного сияния полутонов. Теплые и холодные оттенки отражаются, дрожат, проникают друг в друга и составляют переливчатое красочное созвучие. В руках ангел держит небесную сферу — подобие зеркала, в котором он, по старинному преданию, видит волю создателя. Д. Айналов считал, что этот символ заимствован из западной иконографии, но новгородский мастер и не пытался представить зеркало во всей его вещественности, как блестящий предмет, чего впоследствии добивались нидерландцы (Д. Айналов, Византийская живопись XIV века, Пг., 1917, стр. 124; В. Лазарев, указ, соч., стр. НО.). В зеркале, которое держит новгородский архангел, в нераздельном единстве заключены глубокое небо и белые облака, розовая земля и желтые скалы. В нем слились оттенки, из которых соткана и вся фигура архангела.

Свободное, энергичное выполнение волотовских фресок дает обычно основание для причисления их к „живописному" стилю и противопоставлению стилю „линейному". Однако это определение слишком расплывчато и не дает истинного представления о характере фресок. Манера письма волотовского мастера во многом восходит к Феофану Греку. Видимо, его пример содействовал эмансипации новгородских художников и их стремлению к свободному, темпераментному письму. Но волотовский мастер пошел значительно дальше. У Феофана световые блики заставляют формы выступать из более темного фона. В волотовских фресках световые блики, переданные в виде пятен, ограничены еще контурами, чем повышается осязательность предметов. В остальном волотовские фрески производят впечатление эскизов, в которых зафиксирован первый замысел художника. Трепетная рука взволнованного художника угадывается в неточности некоторых зарисовок, но это придает им также особенную прелесть. Трудно назвать другого художника треченто, который бы решился так смело донести до зрителя свою взволнованность. Создается впечатление, что мастер не следовал каноническим образцам или наперед выработанному эскизу, но прямо с кистью в руках отдавался воображению. Кажется, что в его работах многое родилось из причудливой игры кисти. Такой способ выполнения наиболее пригоден для того, чтобы передать волнующие встречи человека с небожителями (что позднее можно видеть и в библейских рисунках Рембрандта).

Впрочем, своеобразная манера исполнения волотовского мастера не была выражением его темперамента. Ей свойственна также известная закономерность. В ней сказываются две различные, даже противоположные, тенденции. Когда изображаются фигуры в сильном движении, мотивы, в которых порыв и активность явно преобладают, то контуры становятся носителями внутренних сил, они как бы продолжают движение фигур и предметов. В таких случаях мастер пользуется острыми, угловатыми, зигзагообразными линиями, они перебегают через плоскость картины из одного угла в другой. В таком характере фигура пастуха в „Рождестве Христовом". Она стройна, почти как некоторые фигуры Греко. Зигзаги гор на фоне должны передать волнение, которое вызвало появление рождественской звезды. Нечто подобное можно обнаружить и в апостолах в „Вознесении", в скачущих волхвах и в изводимых Христом из ада праведниках. В их передаче больше всего динамики.

Примером динамического рисунка может служить и аллегория Космоса в „Сошествии святого духа". В противоположность византийской традиции Космос представлен не в качестве седого старца, а в виде стройной женщины с наклоненной головой. Она широко раскинула в руках белый платок, превосходящий по размерам ее полуфигуру. Светлая ткань течет, как могучий поток. Этот платок служит для того, чтобы на нем лежали двенадцать свитков. Но в волотовской фреске он подобен красному покрову, который в древнейших изображениях „Покрова" богоматерь держит надо всем человечеством.

Одновременно с этим волотовскому мастеру свойственно еще иное понимание рисунка. Когда дело касается фигур, воплощающих идею совершенства и гармонии, то мастер придает им характер „правильных тел". В „Рождестве" именно так трактована фигура сидящего на земле старика Иосифа. В ней проявляется особенно ясно стремление мастера к замкнутым кругообразным формам. Кажется, будто спина Иосифа обрисована циркулем. Если рассматривать фигуру отдельно, она выглядит несколько схематичной, но она выигрывает в силе и выразительности в сопоставлении с фигурой стройного пастуха и очертаниями гор. В этом духовная сила мудрого старца.

Там, где для этого был повод, волотовский мастер подчеркивает круги и полукруги. Это ясно видно, в частности, в голове пророка Давида. Черты его лица переданы очень тонко, его взгляд — это взгляд вдохновенного создателя псалмов. Что касается формы его головы, то корона образует правильный овал, лицо с округлой бородой ему соответствует. В романской живописи (в частности, в фресках женского монастыря в Зальцбурге) в построении головы также подчеркиваются круги (К. М. Swoboda, Geometrische Vorzeich-nungen romanischer Wandgemalde. - „Alte und neue Kunst", 1953, №3.). Но там преобладает застылость круга, ей приносится в жертву органичность формы. В Болотове правильные формы не насилуют органических. На облике пророка лежит отблеск того покоя, который так полно выражен в божьей руке с душами праведников ( В фреске в Резаве (Сербия) образ руки трактован совсем по-другому, она заключена в пересекающиеся ромбы, как и изображения „Спаса в силах" (/. Djuric, Resava, Beograd, 1963, fig. 26).).

Прекрасной вариацией на эту тему является и полуфигура ангела в круглом медальоне. Не только его нимб и сфера, но и голова приведены в соответствие к круглому обрамлению. Гибкая фигура непринужденно вписывается в круг и получает в нем подкрепление. И на этот раз круг можно рассматривать как намек на небесное совершенство. Этот ангел несколько напоминает среднего ангела рублевской „Троицы", который также вписывается в круг. В Болотове можно заметить предвосхищение рублевской гармонии, но оно получило полное преобладание только позднее в работе величайшего мастера Древней Руси.

Историко-художественное значение волотовского мастера становится более ясным, если сравнить его с непосредственным предшественником Рублева Феофаном Греком. До сих пор волотовские фрески сопоставляли с фресками Спасо-Преображенского собора лишь для того, чтобы решить вопрос, кому они принадлежат. Но это сопоставление поучительно и для того, чтобы понять художественное значение этого памятника.

Феофан, конечно, оказал большое влияние на русских мастеров, но больше всего — на волотовского мастера. Впрочем, это не исключает глубоких расхождений между ними. Они становятся особенно ясны при сопоставлении изображений на одну и ту же тему. Мельхиседек Феофана — это могучий старец в классическом плаще с горящим взглядом и длинной курчавой бородой, гордый, полный самосознания, почти „яростный" („terrible", как называли людей Микеланджело). Мельхиседек в Болотове — это восточный старец с короной на голове, скорее, тщедушный, смиренный, как коленопреклоненные волхвы перед яслями Христа.

Ветхозаветная „Троица" Феофана — это торжественная трапеза. В ней увековечено всемогущество бога, которого олицетворяет средний ангел. В иконографическом отношении Феофан более традиционен, чем волотовский мастер в своих сценах из жизни Христа и Марии. Его „Троица" носит плоскостной характер, дугообразные формы располагаются одна над другой таким образом, что возникает впечатление ничем не нарушаемой застылости. В поведении Авраама и Сарры у Феофана нет и следа того внутреннего волнения, которое в волотов-ских фресках испытывают люди в присутствии божества.

Не случайно, что и выполнение фресок Феофана иного характера, чем волотов-ские фрески. Каждый штрих у него безошибочно точен, почти рассчитан и никогда не приблизителен. Феофан был блестящим виртуозом кисти, искусным каллиграфом, его выполнение более сдержанно и холодно, чем в волотовских фресках с их недосказанностями и случайностями, по которым легко угадывается, что фреска написана трепетной рукой художника. Искусство Феофана мудро и совершенно, но в искусстве волотовского мастера больше чистосердечия. На Руси именовали Феофана философом. Волотовского мастера можно назвать живописцем-поэтом.

Не исключена возможность, что Рублев видел фрески волотовского мастера (или другие исчезнувшие ныне произведения, близкие по характеру к волотовским). Одним из многочисленных свидетельств этого могут быть головы апостола Иоанна в Болотове и в фресках Рублева в Успенском соборе во Владимире. Сходство обеих фресок касается не только типа лица, но и их выполнения. Ни в Византии, ни в Древней Руси нельзя найти более близких предшественников рублевского решения. Характерно в обоих случаях, что подчеркнута округлость головы и высокий лоб. В сущности, здесь Рублев ближе к волотовскому мастеру, чем к Феофану, с которым он работал. Впрочем, это сходство не исключает и различия. Иоанн в Болотове — это вдохновенный, взволнованный пророк, во Владимире он праведник, умеряющий свои страсти и подчиняющийся строгим правилам. Самое выполнение у Рублева не такое темпераментное, у него нет таких случайностей в росчерке кисти, в развевающейся по ветру бороде старца. Все становится строже, мягче, глаже, у него исчезает еретическая неистовость новгородского мастера.

Если отвлечься теперь от отдельных частностей и спросить себя, как относится в целом искусство волотовского мастера к искусству Рублева, то придется признать, что оба мастера представляют ступени одного развития. Расстояние между ними было, конечно, велико, их разделяет более чем целое поколение. Различие между ними тоже значительно, порой можно думать, что они представляют собой полярные противоположности. Однако в основном волотовский мастер шел к тому состоянию духа, которому полностью отдался Рублев. В Болотове возможность встречи земного и небесного давала повод для радостного возбуждения. Рублеву дано было совершить следующий шаг. В его „Страшном суде" во Владимире человек не только освобождается от страха, который обыкновенно выражали в аналогичных сценах византийцы. Созерцание божества наполняет его блаженством, дает ему душевный покой, которых не было еще в Болотове. „Троица" Рублева — образ гармонии, в котором можно видеть завершение поисков, запечатленных в Болотове. Впрочем, лирическое волнение не исчезает и у Рублева, отзвуки движения чувствуются в гибкости его контуров. В этом смысле можно утверждать, что без Болотова (или других, быть может, погибших произведений этого рода) искусство Рублева не могло бы прийти к полной зрелости. В новгородской иконописи XV века можно найти множество откликов волотовских фресок (Например, к „Рождеству" в Болотове икона „Рождество" в Третьяковской галерее („История русского искусства", т. II, М., 1954, стр. 250-251), к „Давиду" в Болотове - икона трех пророков той же галереи („Каталог древнерусской живописи", т. I, M., 1963, рис. 69).). Но лишь Рублев извлек самые плодотворные выводы из предпосылок, заключенных в волотовском цикле.

До сего времени волотовские фрески рассматривались как произведение школы Феофана, как вариант палеологовского стиля на почве Древней Руси. Между тем заслуживает признания и их самостоятельное значение в истории мирового искусства. Это должно быть показано на одном примере.

Мозаику Кахрие Джами „Моление Анны" можно рассматривать как один из прототипов аналогичной фрески в Болотове. Отдельные мотивы, как, например, каменные водоемы, заимствованы новгородским мастером из византийского образа. Но это не исключает существенных различий. В мозаике Кахрие Джами в духе классического вкуса того времени сделана попытка трактовать эту сцену как изображение женщины среди очаровательной природы. Анна стоит в роскошном саду с затейливыми потоками, вода журчит, птички щебечут, служанка наблюдает за госпожой. Подобный образ ласкает взор.

Волотовская фреска строже и значительнее по содержанию. Постройки и водоемы имеют в ней подчиненную роль. Смысл этой сцены заключается в величии и достоинстве молящейся женщины. Перед нашими глазами свершается торжественный обряд, происходит общение человека с небесными силами. Не случайно, что фигура Анны напоминает позднейшие фигуры богоматери в русских иконостасах. Темно-пурпурному силуэту фигуры Анны подчиняется все остальное. Это изображение не столь занимательно, как мозаика Кахрие Джами, но более человечно и значительно. Это зрелище должно не только ласкать взор, но и оказывать на человека моральное воздействие.

В этом отношении волотовскую фреску следует сравнивать не столько с произведениями эллинистического искусства, сколько с ритуальными сценами архаической и классической живописи Древней Греции. Если же вспомнить, что создал в своей фреске на ту же тему Джотто в падуанском цикле, то придется признать, что вразрез мнению его современников он не восстановил античную традицию, но, наоборот, с ней решительно порвал. У Джотто фигура человека не имеет отношения к пространству храма как к подобию мира. Им возводится строго сконструированный „иллюзорный" ящик, в котором заключены фигуры. Анна у Джотто не высится, но преклоняет колени. Картина дает возможность заглянуть в каждодневность человека и этим предвосхищает дальнейшее жанровое понимание живописи.

Волотовские фрески занимают выдающееся место не только в русском, но и в мировом искусстве. Уничтожение немецкими нацистами этого здания и украшавших его фресок — это непоправимый удар мировой сокровищнице искусства. Феофан в Москве

 58. Феофан Грек. Богоматерь. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. La Sainte Vierge. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

58. Феофан Грек. Богоматерь. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. La Sainte Vierge. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

 59. Феофан Грек. Авель. Фреска Преображенского собора в Новгороде. 1378.(Theophane le Grec. Abel. Fresque de la cathedrale de la Transfiguration de Novgorod. 1378.)

59. Феофан Грек. Авель. Фреска Преображенского собора в Новгороде. 1378.(Theophane le Grec. Abel. Fresque de la cathedrale de la Transfiguration de Novgorod. 1378.)

 60. Феофан Грек. Иоанн Креститель. Фреска Преображенского собора в Новгороде. 1378.(Theophane le Grec. St.-Jean-Baptiste. Fresque de la cathedrale de la Transfiguration de Novgorod. 1378.)

60. Феофан Грек. Иоанн Креститель. Фреска Преображенского собора в Новгороде. 1378.(Theophane le Grec. St.-Jean-Baptiste. Fresque de la cathedrale de la Transfiguration de Novgorod. 1378.)

 61. Феофан Грек. Василий Великий. Фрагмент иконы Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. Basile le Grand. Fragment de 1'icdne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

61. Феофан Грек. Василий Великий. Фрагмент иконы Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. Basile le Grand. Fragment de 1'icdne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

 62. Иоанн Палама. Фрагмент иконы. Конец XIV в. Москва, Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.(Jean Palamas. Fragment d'icone. Fin du XlVe s. Musee des Beaux-Arts Pouch-kine de Moscou.)

62. Иоанн Палама. Фрагмент иконы. Конец XIV в. Москва, Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.(Jean Palamas. Fragment d'icone. Fin du XlVe s. Musee des Beaux-Arts Pouch-kine de Moscou.)

 63. Феофан Грек. Иоанн Креститель. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. St.-Jean-Baptiste. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

63. Феофан Грек. Иоанн Креститель. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. St.-Jean-Baptiste. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

 64. Григорий Богослов. Фреска Кахрие Джами. Начало XIV в.(Saint Gregoire le Theologien. Fresque de Kahrie Djami du debut du XlVe s.)

64. Григорий Богослов. Фреска Кахрие Джами. Начало XIV в.(Saint Gregoire le Theologien. Fresque de Kahrie Djami du debut du XlVe s.)

 65. Феофан Грек. Василий Великий. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. Basile le Grand. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

65. Феофан Грек. Василий Великий. Икона Благовещенского собора Московского Кремля. 1405.(Theophane le Grec. Basile le Grand. Ic6ne de la cathedrale de 1'Annonciation du Kremlin de Moscou. 1405.)

Замечательные росписи Феофана Грека в Преображенском соборе на Ильине улице в Новгороде вошли в историю новгородского искусства XIV века, они оказали большое влияние на новгородских мастеров, о чем свидетельствуют росписи храмов Успения на Волотовом поле, Федора Стратилата, а отчасти и церкви Спаса на Ковалеве. Этим, вероятно, объясняется, что все творчество Феофана, включая и его работы в Благовещенском соборе Московского Кремля, нередко относится к истории новгородского искусства ( М. Приселков, Троицкая летопись, М., 1950 (под годами 6903, 6907, 6913).). Между тем причислять Феофана к мастерам новгородской школы нет оснований. Не следует забывать, что в Новгороде он расписал только Преображенский собор, а в Москве — три храма: церковь Рождества Богородицы, Архангельский собор и Благовещенский, а кроме того, еще и палаты князя Владимира Андреевича. Даже если основываться только на том, что упоминается в литературных источниках, придется признать, что большая часть произведений Феофана, выполненных на Руси, возникла не в Новгороде, а в Москве. Во всяком случае, нельзя отрывать его от раннемос-ковского искусства („История русского искусства", т. II, М., 1954, стр. 162.).

В своей статье о Феофане И. Грабарь искал в его московских произведениях черты, которые их сближают с его новгородскими фресками (И. Грабарь, Феофан Грек. Очерк истории древнерусской живописи. - „Казанский музейный вестник", 1922, № 1.). Отмечая в „Успении" Донской богоматери, которую он склонен был приписывать Феофану, широкую манеру исполнения, он находил, что она выдает руку мастера, привыкшего писать фрески, и это не без оснований. Рассматривая спорные московские произведения Феофана, он постоянно оглядывался на его достоверные новгородские фрески. Поскольку главной задачей его была атрибуция вновь открытых работ великого мастера, такой способ их рассмотрения был вполне закономерен.

В своей обстоятельной монографии о Феофане В. Лазарев в основном следует за Грабарем, и, в частности, в атрибуции икон Благовещенского собора. Однако оценка московских работ Феофана мерой его новгородских работ становится известной предвзятостью и мешает ему оценить по достоинству особенности каждой из них (В. Лазарев, Феофан Грек и его школа, М., 1961.). Характеризуя московские работы Феофана, В. Лазарев отмечает в них прежде всего „руку опытного фрескиста" и утверждает, что Феофан „уже на склоне его дней остался верен себе". В московских иконах он усматривает „ту же психологическую напряженность, которая так характерна для его новгородских фресок". Отличие между иконами Благовещенского собора и фресками Преображенского собора он находит лишь в том, что в Москве Феофан научился „силуэтировать" фигуры, сообщать линиям более плавный характер и фигурам „настроение спокойной сосредоточенности".

Действительно, в некоторых иконах Благовещенского собора можно заметить черты живописного почерка, которые сближают их с фресками Преображенского собора и позволяют угадать в них руку великого мастера. Для атрибуции работ Феофана такие совпадения драгоценны, в этом не приходится сомневаться. По этим „уликам" можно опознать работы, к которым прикоснулась кисть великого художника. Но если не ограничиваться только атрибуционными вопросами, но и стараться еще критически понять и оценить искусство Феофана, то этими признаками ограничиваться никак невозможно.

Если голову праотца Авеля в Новгороде сравнить с головой богоматери Благовещенского собора, то это сравнение убеждает в том, что обе работы могли быть выполнены только одним художником. Тот же безукоризненно точный рисунок, та же манера накладывания бликов на основной тон, те же резкие удары кисти, при помощи которых передаются белки глаз, скулы, переносица, верхняя губа, подбородок и шея. Впрочем, сходство не означает тождества. Вместе с тем различие вряд ли можно объяснять разницей техники (фреска и икона), различием сюжетов (Авель и богоматерь) или, наконец, различными условиями восприятия (иконостаса и фресок купола). В новгородской работе Феофан оперирует больше намеками, удары его кисти более энергичны, он смелее порывает с привычным типом. В иконе Благовещенского собора он в большей степени придерживается канонического способа передачи лица. Блики, которыми передаются света, играют роль, но имеют значение и контуры и мягкая растушевка, и потому передано не только впечатление от формы при вспышке света, но и форма сама по себе как она есть. В связи с этим общее впечатление более гармоничное, более спокойное, далеко не такое экстатическое, страстное, напряженное. Формы не так колючи и угловаты, а более закругленны. Этого одного достаточно, чтобы задуматься над вопросом, что произошло с Феофаном в Москве. Некоторые догадки по этому поводу и будут высказаны в этой статье.

Кроме известного письма Епифания Премудрого и летописных упоминаний, мы не имеем других достоверных сведений о жизни и творчестве великого мастера и об его окружении, и это обязывает нас при истолковании его произведений к особенно внимательному их рассмотрению. Это тем более существенно, что личность замечательного художника уже при жизни была окружена легендой. Взять хотя бы сообщение о том, что до приезда на Русь им было „подписано" сорок каменных церквей. Очень вероятно, что круглое число сорок — это преувеличение (вроде московских „сорок сороков"). Возможно, что Епифаний, любитель „красного слова", хотел этим дать понять, что в Россию Феофан прибыл уже зрелым и опытным мастером (В. Лазарев, указ, соч., стр. ИЗ.). Другая легенда сложилась на наших глазах. Сорок лет тому назад автор этих строк обнаружил на стенах Кахрие Джами фреску, которая по общему характеру и по технике исполнения напоминает Феофана. Сходство это представляет известный интерес, так как дает подкрепление предположению о константинопольских истоках искусства Феофана. Между тем Д. Онаш решил, что фреска в Константинополе — это собственноручная работа великого мастера, хотя она относится ко времени, когда, как справедливо замечает В. Лазарев, Феофан еще вряд ли родился (К. Onasch, Theophanes der Grieche. - „Renaissance und Humanismus in Mitteleuropa", Bd. I, Berlin, 1962, S. 384.).

Приезд Феофана в Россию дал повод для некоторых предположений, которые тоже граничат с легендой. В книге В. Лазарева Феофану дается именование „эмигрант" и утверждается, что Феофан покинул родину, так как в ней побеждала реакция, тогда как в России он искал свободу. Очень заманчиво представить себе великого художника эмигрантом, покинувшим Византию именно из-за своих взглядов на искусство. Но эта гипотеза опирается на другую, в свою очередь тоже довольно шаткую, о том, что в Византии в середине XIV века в живописи наступил перелом, на смену „живописному стилю" мозаик и фресок Кахрие Джами приходит „линейный стиль" фресок Мистры. По мнению В. Лазарева, для Феофана как представителя „живописного стиля" победа нового стиля сделала невыносимым пребывание в Византии, и это заставило его покинуть ее пределы. Такое утверждение более чем сомнительно прежде всего потому, что мы знаем слишком мало памятников живописи Константинополя второй половины XIV века (от фрески в церкви на Халке остался только небольшой фрагмент головы, по которому трудно судить обо всей школе в целом). Еще более сомнительна попытка подкрепить эту гипотезу о причинах эмиграции Феофана утверждением, что Феофан покинул Византию потому, что там победил исихазм, носитель идеологической реакции и догматического образа мышления. Здесь, к сожалению, обнаруживается нагромождение множества малообоснованных утверждений. Во-первых, сам исихазм нельзя отождествлять с догматизмом и косностью, исихазм — явление историческое, следует различать исихазм начальной стадии, когда он чуть ли не был объявлен ересью, и тем, чем он стал, когда был канонизирован; во-вторых, нет оснований представлять себе Феофана противником исихазма. Новгородские фрески Феофана следует, скорее, признать страстной попыткой увековечить и прославить образ тех людей, которые могли поверить идеям Григория Паламы, людей, которые верили в возможность, независимо от церковных догм, путем глубокого созерцания осуществить заветы восточных отшельников.

В подкрепление своего объяснения В. Лазарев утверждает, что во время пребывания в Галате Феофан должен был понять преимущества „свежих веяний гуманизма". Между тем в произведениях самого Феофана нет никаких признаков его соприкосновения с итальянским искусством треченто. Даже Д. Айналов, который склонен был искать следы треченто в Византии XIV века, не обнаруживал их у Феофана. Надо прямо сказать, что образ Феофана, гуляющего по узким улицам генуэзской фактории и раздумывающего о том, куда ему эмигрировать: на Запад, куда впоследствии переселилось много греков, или на Русь, куда в конце концов решил отправиться он, — этот образ очень увлекательный, живописный, но он неуместен в научной монографии, посвященной его искусству. Больше оснований рассматривать как эмиграцию в Россию приезд в Москву Максима Грека, ведь родина его была в то время под пятой иноверцев-мусульман. Но даже и Максим Грек мечтал вернуться в родные края, только самовластие Москвы лишило его этой радости.

Что касается Феофана Грека, то его переезд в Россию еще в меньшей степени может быть назван эмиграцией. Скорее, это проявление широко распространенного в те годы обычая странствующих артелей и мастеров. Может быть, он приехал на Русь просто в поисках работы. В Византии в те трудные времена мало строили, и это ограничивало число заказов живописцу. Вместе с тем византийцы видели в подобных поездках миссию просвещения „младших братьев", славян, в ответ на те дары, которые византийские императоры тогда принимали от Москвы. Разумеется, это не исключает того, что, вследствие различий обстановки в Византии и на Руси, перед ним встали новые проблемы, с какими он не сталкивался у себя на родине. Правда, у нас нет высказываний художника в подтверждение этой мысли, но в нашем распоряжении имеются его работы, и они могут навести на верный след, если подвергнуть их внимательному рассмотрению. Что же касается раздумий и колебаний художника на берегах Босфора, то о них можно только гадать. Во всяком случае, автор первой работы о Феофане, И. Грабарь, обнаружил в этом вопросе больше осторожности. Он ограничился тем, что поставил приезд Феофана в Россию в один ряд с приездом других больших мастеров, начиная с Фиораванти и до Кваренги, и отметил, что все они приезжали в поворотные моменты русского искусства, когда внешний импульс был для нас особенно нужен и плодотворен.

Это отступление потребовалось лишь для того, чтобы напомнить простую истину: всякие гипотезы и легенды по поводу Феофана, не подкрепленные рассмотрением его произведений, рискуют исказить представление о художнике.

Итак, будем благодарны судьбе, которая сохранила два достоверных произведения Феофана в Новгороде и в Москве, поэтому нам нет необходимости опираться только на воображение, размышляя о том, как он держал себя в вольном городе и при дворе великого князя. Будем признательны и нашим немногоречивым летописцам, им мы обязаны известием, что в 1378 году Феофаном были выполнены фрески в Преображенском соборе, а в 1405 он вместе с Прохором с Городца и Андреем Рублевым выполнил роспись Благовещенского собора, от которой сохранился иконостас с иконами чина и праздниками.

Для того чтобы не увеличивать и без того большие трудности, не будем сейчас касаться вопроса, какие иконы Благовещенского собора созданы были самим Феофаном, какие — его сотрудниками. Ограничимся такими, относительно принадлежности которых Феофану никем не высказывались сомнения, как-то Спасом, богоматерью, Иоанном Крестителем, Павлом, Иоанном Златоустом и Василием Великим. И для того чтобы определить, что произошло с Феофаном в Москве, сопоставим эти иконы с его фресками новгородского храма. Впрочем, нас ожидают в этом деле некоторые трудности. Ведь в одном случае сохранилась стенопись, в другом — иконы. В Новгороде, особенно в фресках на хорах, мастер, видимо, был более свободен в выборе сюжетов; в Москве он писал иконостас, тип которого определялся каноном. И потому нам приходится, хотя бы вскользь, коснуться типа иконостаса Благовещенского собора — первого русского иконостаса с фигурами в рост, который нам известен.

И. Грабаря занимал только факт участия Феофана в создании иконостаса Благовещенского собора. В. Лазарев справедливо связывает рассмотрение этого памятника с вопросом о происхождении русского иконостаса. Но, в сущности, даже наличие такого превосходного, к тому же и датированного памятника, как иконостас Благовещенского собора, не столько помогает его решению, сколько ставит исследователя лицом к лицу с загадкой. Прежде всего трудно уяснить себе, кому принадлежала решающая роль в выработке этого типа — Феофану или его помощникам. Для его решения нам не хватает многих данных. В. Лазарев соглашается с тем, что тип иконостаса со стоящими фигурами в рост выработался на русской почве. Он объясняет этот факт тем, что в Москве строили храмы больших размеров, чем в Новгороде, и вместе с тем объясняет „разрастание" русского иконостаса „обилием лесных массивов". Позднее он утверждал, что вклад Феофана в историю иконостаса заключался в том, что он стремился увеличить его и сделать более внушительным. „Благодаря введению в композицию иконостаса столь больших икон, иконостас приобрел невиданную ранее монументальность", — говорит автор, хотя, как известно, большие масштабы произведения искусства далеко не всегда совпадают с понятием монументальности.

Признавая, таким образом, тот новый тип иконостаса, который представлен в Благовещенском соборе, созданием Феофана, В. Лазарев в заключение своих иконографических экскурсов неожиданно заключает, что Феофан заложил основы русского иконостаса вместе с Рублевым. Впрочем, это последнее признание остается совершенно нераскрытым, декларативным, так как в дальнейшем говорится о том, что иконостас Благовещенского собора решен „греческими средствами". В этом последнем утверждении несомненно есть доля справедливости, но оно нуждается в подкреплении сравнительным рассмотрением иконостасов, решенных „греческими средствами", и иконостасов, решенных „русскими средствами". Однако В. Лазарев в дальнейшем отказывается от всестороннего рассмотрения этого явления и сводит „греческое" в иконостасе Благовещенского собора к психологическим особенностям представленных персонажей. Он утверждает, что у Феофана Христос — это „страшный судия мира", „не склонный никого прощать", и видит в этом главное его отличие от „доброго Спаса" Рублева. Он называет богоматерь Феофана „патетической" и находит, что она и другие персонажи предстоящих „робеют в присутствии грозного Пантократора". Эта характеристика Спаса и предстоящих подходит к византийским и византинизирующим „Страшным судам" XI—XII веков (Подобное противопоставление византийского „Страшного суда", как, например, в Дмитровском соборе во Владимире, и „Страшного суда" Рублева в Успенском соборе вполне закономерно (см.: М. Алпатов, Андрей Рублев, М., 1943, стр. 11; Б. Лазарев, История русского искусства, т. Ill, M., 1955, стр. 138). Но характеристика Христа в „Страшном суде" у византийцев XII в. никак не подходит к „Спасу" в Благовещенском соборе.). Но она неприложима к иконостасу Благовещенского собора. Достаточно всмотреться в Христа, чтобы убедиться, что это вовсе не „страшный судия мира"; ни одна черта его лица не позволяет утверждать, что он „не склонен никого прощать". Это утверждение — один из примеров печальных заблуждений, жертвой которых может стать каждый автор, если он, вместо того чтобы исходить из памятников искусства, исходит из определений, вытекающих из совсем других памятников. Грозным можно признать „Пантократора" Феофана в куполе Спасо-Преображенского собора, но никак не Христа Благовещенского собора (В. Лазарев, указ. соч. табл. 20.).

Для того чтобы разобраться в этом сложном вопросе, недостаточно противопоставлений византийского и русского только в плане этическом и психологическом (у византийцев все „суровое и гневное", у русских „ласковое и доброе"). История иконостаса гораздо сложнее. Требуется разграничение отдельных сторон иконографической программы, морально-идейного подтекста, композиционных принципов, психологических характеристик и живописных средств выражения.

Видимо, иконографическая программа иконостаса выработана была еще на почве Византии, ее отражение мы находим в памятниках Сербии XIV века (М. Ljubinkovic, Quelques icones de la vieille iconostase de Gracanica du XIV s. - "Recueil des travaux du Musee National", Beograd, vol. II, 1958-1959, p. 135.). Но тип иконостаса с фигурами, стоящими в рост, способными составить сплошную стену, выработался на русской почве. В шитье Марии Тверской 1389 года, созданном еще до появления Феофана в Москве, мы уже видим уменьшенную реплику такого иконостаса с фигурами в рост. О том, что в этом большую роль играли русские мастера, говорит то, что в нем представлены местно чтимые святые.

Византийский иконостас (в известной степени и Феофана) отличается от русского не тем, что в первом Христос суровый и грозный, во втором — добрый и человечный, а тем, что в первом каждая фигура, хотя и протягивает руки к Христу, сохраняет обособленный, почти статуарный характер, тогда как у Рублева и в других русских иконостасах сильнее выражен душевный порыв фигур, обращенных к Христу. У Феофана больше интереса к характеру отдельных фигур, они почти портретны, этим усиливается их разобщенность. В русских иконостасах сильнее выделяется то общее, что объединяет фигуры, что подкрепляется властно подчиняющим их общим ритмом. В этом главное расхождение между византийскими и русскими иконостасами.

Надо припомнить, как расположены отдельные фигуры святых у Феофана на хорах Преображенского собора: видимо, мастера занимали больше отдельные фигуры, он их очень метко обрисовал, но они почти беспорядочно разбросаны на поверхности стены, между ними нет внутренней связи. Исходя из этого, можно думать, что при создании иконостаса Благовещенского собора в его оркестровке как чего-то целого Феофану вряд ли принадлежала решающая роль. В выполнении этой задачи заключался вклад русских мастеров. Здесь нужно вспомнить Прохора с Городца, хотя бы его имя, поскольку творческое лицо его еще мало выяснено. И, конечно, Андрея Рублева, которого мы знаем по его более поздним работам. Разграничивать их участие пока невозможно, пытаться это делать — значит строить гипотезу на гипотезе. Но есть возможность подойти к этому вопросу с другой стороны: сравнить композицию „Троицы" Феофана с „Троицей" Рублева, имея в виду общие принципы каждого из этих произведений, которые могли сказаться и в иконостасах. „Троица" Феофана в Новгороде величественна, но в ней нет слитности, каждая фигура характерна и прекрасна, но все они очень „неиконо-стасны". Наоборот, „Троица" Рублева, хотя она образует всего лишь звено в иконостасе Троицкого собора, сама, с ее склоненными друг к другу и слитыми воедино фигурами, является в известной степени подобием иконостаса „русского типа". И поскольку в иконостасе Благовещенского собора помимо обособленности фигур есть и черты их слитности и согласованности, можно думать, что русские мастера, сотрудники Феофана, не ограничивались исполнением отдельных икон, но участвовали в создании всей композиции. Все это, конечно, не больше чем предположение, во всяком случае, оно подкрепляется всем дальнейшим ходом развития иконостаса на Руси.

Говоря о различиях между русскими и византийскими пониманиями иконостаса, нельзя сводить их к психологическим контрастам: доброты и гнева, человечности и бесчеловечности, отречения от мира и жизнерадостности. В поисках противоположностей легко впасть в банальные преувеличения. Между русским и византийским пониманием иконы было различие еще другого порядка: византийский художник, в частности Феофан, тяготел к пониманию икон как изображений характерных персонажей. В русских иконах, в частности у Рублева, сильнее проступает, что они символы определенных нравственных категорий, и потому ему было легче подчинить их общей идее иконостаса.

Различное исполнение фигур вытекает из этого понимания. Здесь непригодно традиционное противопоставление живописного и линейного стилей. Разницу можно, скорее, определить, признав, что у византийских мастеров преобладал статуарный подход, каждая фигура была более объемна, прочно, устойчиво высилась на земле. В чиновых иконах русских мастеров сильнее силуэтность, сильнее выделено очерченное контуром пятно. И хотя, как верно отмечено В. Лазаревым, Феофан Грек в известной степени усиливает силуэтность (особенно в фигуре богоматери) — ив этом могло сказаться воздействие на него русских вкусов, — все же у него и здесь подчеркнута выпуклость, лепка и проработка складок, противоречащая силуэту. Что касается таких фигур, как архангел Гавриил, то очень трудно решить, что в нем преобладает — феофановское или русское: лицо его нежно пролеплено, фигура статуарна и тяжела, как у Феофана, но ярко-красное пятно плаща, самое звучание киновари находит больше аналогий в русской иконописи („Древнерусские иконы". - ЮНЕСКО, 958, табл. XIX.). По-видимому, стиль икон Благовещенского собора—это сплав различных тенденций. Только исключительное дарование участников могло обеспечить памятнику цельность общего впечатления.

Говоря об особенностях московских работ Феофана и об их отличиях от его новгородских, естественно обратить внимание и на различие в обстановке, в которой работал мастер. Это не значит, конечно, что можно из нее прямо „выводить" стиль художника. Но нельзя миновать того факта, что в Новгороде Феофан работал в Преображенском соборе для боярина Василия Даниловича и для уличан Ильиной улицы, в Москве же ему предстояло украсить великокняжеский собор в самом центре Кремля, рядом с княжеским теремом, неподалеку от митрополичьих палат. В Новгороде он мог в большей степени отдаваться порыву вдохновения, в Москве предстояло сообразовать это вдохновение с теми понятиями и вкусами, которые складывались при дворе московского великого князя после победы над татарами. Можно предполагать, что Феофан должен был почувствовать разницу между Новгородом и Москвой, быть может, даже известную враждебность, существовавшую между москвичами и новгородцами. Ведь незадолго до переезда Феофана в Москву (1386) Дмитрий Донской ходил с походом против Новгорода.

Какие явления жизни Москвы того времени могли оказать воздействие на Феофана?

В Московском Кремле еще стояли старые соборы, расписанные в середине XIV века. Феофан мог видеть в них отмеченное в летописи соревнование греческих мастеров, работавших для митрополита Феогноста, с русскими мастерами, работавшими для великого князя. Хотя сам Феофан работал для великого князя, но атмосфера, царившая в Кремле, почтение, которым были окружены работы его соотечественников, — все это могло внушить ему уверенность, что здесь больше всего оценят каноническое, византийское искусство. Москва была в то время более тесно связана с Константинополем, чем Новгород. Москвичи постоянно посещали византийскую столицу, оттуда приезжали греки, привозили произведения искусства и книги. В Москве тогда были и представители южнославянской культуры. Митрополит Киприан только утвердился. За год до выполнения икон Благовещенского собора Лазарь Сербии украсил часами кремлевскую башню. Русские путешественники восторженно описывали царьградские святыни. Описание Игнатием коронования императора Мануила — прекрасный образец художественной прозы (Полное Собрание русских летописей, Спб., 1897, XI, стр. 101. ). Летописцы отмечали как событие общегосударственного значения привоз в Москву византийских икон. Есть основания думать, что Феофан знал, какую высокую честь оказывали москвичи этим привозным святыням. После того как в Москве появилась отмеченная в летописи икона Спаса-белоризца (Христа не в традиционной пурпурной одежде, а в белой одежде, как апокалиптических старцев), Феофан в своем Спасе Благовещенского собора (едва ли не единственный случай в то время) также представил его как белоризца (Полное Собрание русских летописей, Спб., 1897, XI, стр. 101. ).

Все это — только предпосылки работы Феофана в Москве. Но решающее значение при их оценке имеет рассмотрение того, что было создано Феофаном в Москве. Два изображения Иоанна Предтечи — в Преображенском соборе и в Благовещенском — это два глубоко различных образа. В первом случае перед нами тип аскета в короткой власянице: голые тонкие ноги, развевающийся плащ, взволнованный взгляд и поднятая десница. Это проповедник, призывающий людей к покаянию и к отречению. Во втором случае Иоанн в длинном хитоне, поверх которого наброшен еще более длинный, спускающийся до земли плащ. В его облике больше благообразия, поза его выражает покорность, смирение и степенство. Ноги поставлены ступня со ступней. Различие между двумя Иоаннами можно объяснить тем, что в одном случае Иоанн стоит в ряду с пророками и праотцами. В другом случае — это чин иконостаса, он противостоит здесь богоматери в ее длинном мафории. Но этот довод не имеет решающего значения, так как в более позднем рублевском чине из Успенского собора во Владимире, а также в чине Троицкого собора Троице-Сергиевой лавры Иоанн, несмотря на его принадлежность к предстоящим, имеет облик аскета с тонкими обнаженными ногами. Таким образом, можно считать чертой искусства Феофана, что в Москве он отошел от типа взволнованного экстатического Иоанна, отшельника и аскета, а придал ему тот характер благообразия, торжественности и покоя, каким он часто наделен был в константинопольских мозаиках и слоновых костях.

Две другие фигуры из чина Благовещенского собора, которые заслуживают внимания, — это Иоанн Златоуст и Василий Великий. В облике этих отцов церкви и церковных иерархов полнее всего сказались изменения в характере искусства Феофана Грека в Москве. В. Лазарев ограничивается тем, что в фигуре Василия Великого находит „фанатизм", а в Иоанне Златоусте — „высокую принципиальность". Между тем обе фигуры очень сдержанны, торжественны, в них нет ни одной черты, которая позволяла бы думать, что одна из них „фанатична", а другая отличается „принципиальностью", к тому же „высокой". Такие морально-психологические определения изображений людей в иконописи всегда выглядят как домыслы зрителя.

Если исходить из того, что можно непосредственно увидеть в самих памятниках, то нужно в первую очередь отметить, что голова Иоанна Златоуста передана почти как в позднеантичной живописи с характерными элементами феофановской лепки. Надбровные дуги, тонкий, крючковатый нос, мелкие черты лица противопоставлены высокому лбу. Все заострено и выпукло. В целом голова эта живая, как голова Иоанна Златоуста в фреске Кахрие Джами (M. Alpatov, Die Fresken der Kachrie Djami in Konstantinopel. - „Munchener Jahrbuch der bildenden Kunst", Bd. VI, 1928, Lief. 4, рис. 19.).

Но самое главное это то, что в противовес к очень живому лицу фигура его образует высокий стройный столб, который несколько сужается кверху. Контраст между напряженным, выразительным, энергично моделированным лицом и столбообразным туловищем составляет основу драматизма этого образа. Фигура святителя включена в ряд других икон с такими его напряженно стоящими фигурами, но живое, остропортретное лицо утверждает его индивидуальность, обособленность. Тонко моделированная рука служит связующим звеном между лицом и туловищем. По поводу Иоанна Златоуста Феофана трудно сказать, что он „принципиален" или нет. Но можно сказать, что это существо особого рода: он наделен живым характером и вместе с тем почти превращен в столб и как таковой участвует в процессии по сторонам от трона Вседержителя.

Что касается Василия Великого, то это тоже очень характерная и вместе с тем торжественно-величавая фигура. Но у него не так обнажена мимика лица, как у Иоанна Златоуста, волосы закрывают лоб, борода окладистая, лицо менее напряженно. И в этой фигуре подчеркнут контраст между небольшой головой и крестчатыми ризами. Для того чтобы ближе подойти к пониманию живописного языка Феофана, поучительно сравнить его Василия Великого с другими аналогичными фигурами в живописи того времени. В Кахрие Джами в фигуре Григория Богослова можно заметить резкий контраст между психологической напряженностью лица (отчасти близкого к новгородским фрескам Феофана) и черными крестами его риз. Но этот контраст грубо обнажен, вертикальные полосы ризы как бы пригвождают фигуру к месту, подавляют ее внутреннюю жизнь. В иконе Григория Богослова из Васильевского чина контраст почти сглаживается. Лицо отца церкви окутано тенью, спокойно, почти бесстрастно, мелкие кресты придают устойчивый характер фигуре, о внутренней жизни человека можно только догадываться, доминирует впечатление, что он полностью подчинен общему порядку. Бросается еще в глаза диспропорциональность фигуры, ее болынеголовость.

Если даже не делать из этого частного примера общих выводов, нужно признать, что Василий Великий Феофана выигрывает при сравнении с двумя другими аналогичными изображениями. Действительно, в самой живописной форме иконы выражено, что фигура живого человека включена в иконостас. В этом отношении образ Василия Великого Феофана значительнее, чем его образ Иоанна Златоуста. Рисунок крестов на ризе Василия в известной степени передает движение, поворот фигуры и жест руки, но вместе с тем в этих крестах дает о себе знать монументальность, способная превратить фигуру в элемент архитектуры. Фигура становится легкой, почти воздушной, парящей, чего нельзя сказать о Златоусте. Василий Великий не только стоит и стоит очень незыблемо, но еще участвует в общем движении, вместе с другими направляется к центру. Хорошо найдено и масштабное соотношение крестов и головы: они не так крупны, как в фреске в Кахрие Джами, и более дробны, чем в иконе Васильевского чина. Голова действительно увенчивает фигуру. Нужно обратить еще внимание на выразительность жестов у Феофана: Иоанн Златоуст держит книгу обеими руками, прикрывает и гладит ее. У Василия Великого рука молитвенно протянута вперед, она вырисовывается на фоне легкой и невесомой книги.

Что касается живописного выполнения обеих икон, то оно составляет едва ли не полярную противоположность к новгородским фрескам Феофана. Почти ни одного удара кисти, ни одного решительного штриха. Все строго выверено, взвешено, точно определено и ограничено. Назвать это победой линейного стиля — значит ничего не сказать. Более существенно то, что новгородские фрески Феофана обнаруживают близость к фрескам Кахрие Джами („История русского искусства", т. VI, Под ред. И. Грабаря, М., 1915, стр. 153.). Наоборот, в иконах Иоанна Златоуста и Василия Великого больше точек соприкосновения с византийской живописью второй половины XIV века. Фигура Иоанна Златоуста в известной степени похожа на отцов церкви в „Божественной Литургии" церкви Периблепты в Мистре (О возможном воздействии Феофана в Нижнем Новгороде: Н. Мнева, Древнерусская живопись Нижнего Новгорода. - В сб. „Государственная Третьяковская галерея. Материалы и исследования", т. II, М., 1958, стр.28.). Лицо Василия Великого, выступающее четко очерченным силуэтом, с легко положенными бликами и гладкой манерой письма, находит себе некоторые параллели в византийской иконописи конца XIV — начала XV века, в частности, в иконе „Григория Паламы" (Москва, Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина) с той оговоркой, что работа гениального Феофана намного превосходит эту рядовую византийскую школу.

Мы только еще приступаем к изучению искусства Феофана. Эти беглые замечания далеки от окончательных суждений о нем. Их задача — напомнить о том, что мы больше всего сумеем узнать об этом великом художнике, если начнем непредвзято и вдумчиво всматриваться в его произведения, сравнивать их с работами его современников и если мы в характеристике его искусства не будем ограничиваться первым общим впечатлением от его манеры письма, которая прежде всего бросается в глаза.

Московские иконы Благовещенского собора говорят о том, что в Москве Феофан Грек не перестал быть самим собою. Но здесь перед ним возникли новые задачи. Работа над иконостасом заставила его изменить характер своих приемов. Сказалась и новая обстановка, в которой он выступал, сказалось и сотрудничество с русскими мастерами. Во всяком случае, в Москве Феофан не был уже тем „неистовым мастером", каким он предстоит в новгородских фресках. Он стал в большей степени „философом зело мудрым", как его именует Епифаний Премудрый, один из его московских почитателей.  

<< | >>
Источник: Алпатов М.В.. ЭТЮДЫ ПО ИСТОРИИ РУССКОГО ИСКУССТВА. ТОМ 1, 2. 1967

Еще по теме Фрески храма Успения на Волотовом поле. Опыт истолкования. (Статья опубликована впервые в кн. „Памятники искусства, разрушенные фашистами в СССР", М.—Л., 1948, стр. 103. ):

  1. Средневековое право: опыт пристального чтения некоторых памятников*
  2. Вольтер. Философские сочинения / Сер. Памятники философской мысли; Изд-во: Наука, Москва; 751 стр., 1988
  3. Статья 103. Управление в акционерном обществе
  4. Глава VII Важнейшие сооружения времен императора Александра II. — Памятники Крылову, Николаю I, Екатерине II. — Литература и искусство.
  5. 10. Впервые в храме
  6. Приход фашистов к власти
  7. Глава 7 ГРЕЦИЯ МЕЖДУ КОММУНИСТАМИ И ФАШИСТАМИ
  8. ФАШИСТЫ ВЕРНУЛИСЬ
  9. А.Лот Фрески тассили в сахаре
  10. 28 августа Успение Богородицы
- Театральное искусство - Искусство кинематографии - История искусств - Кинематография зарубежных стран - Музыка -
- Безопасность жизнедеятельности и охрана труда - Химические науки - Бизнес и заработок - Горно-геологическая отрасль - Домашнему мастеру - Естественные науки‎ - Зарубежная литература - Информатика, вычислительная техника и управление - Искусство. Культура - История - Литературоведение. Фольклор - Международные отношения и политические дисциплины - Науки о Земле - Общеобразовательные дисциплины - Педагогика, образование, воспитание - Промышленность - Психология - Религиоведение - Социология - Строительство - Техника - Транспорт - Филология - Философские науки - Экология - Экономика - Юридические дисциплины -