<<
>>

Ницше и деконструкция (Деррида).

В чем можно упрекнуть и Ницше, и Хайдеггера, так это в некритическом восприятии винкельмановской античности, т. е. в явной идеализации Древней Греции, выступающей эталоном оценки настоящего.
Конечно, эти мыслители пытались противостоять современным рецепциям прошлого. Ницше с этой целью предлагал генеалогический метод, а Хай- деггер — деструкцию, в основе которой также лежала своеобразно понятая им генеалогия. Но влияние феноменологии оказалось весьма значительным. Автор «Бытия и времени» отправился в прошлое за поисками смысла, ибо не смог отказаться от привычной телеологии истории. Такая ориентация на смысл бытия была преодолена Ницше. Его история — это не утрата и не исполнение «смысла». Время истории не имеет ничего общего с временем сознания, где достигается синтез прошлого, настоящего и будущего и где история напоминает замечательную мелодию, соединяющую набор звуков в прекрасное звучащее целое. У Ницше история — это становление, где нет никакого заданного наперед порядка, цели и смысла, где все слагается из сингулярных «вдруг», которые приходят как случайности, но, свершившись, становятся необходимостью. Г. Г. Гадамер осознает — в противоположность французским «продолжателям»,— что его попытки интерпретации Ницше и «перевода» Хайдеггера указывают на собственные пределы и в особенности на то, насколько сильно он сам укоренен в романтической традиции наук о духе и гуманитарном наследии. Дать представление о радикальности Хайдеггера мог бы, пожалуй, тот факт, что критика феноменологического неокантианства гуссерлевского толка привела его к мысли, что Ницше завершает то, что он называл историей забвения бытия. Но Гадамера не устраивает и французская интерпретация Ницше, так как она придает значение наиболее экспериментальному, пробному в мышлении Ницше. Только так удается доказать, что опыт бытия, который Хайдеггер стремился открыть по ту сторону метафизики, уступает в радикализме экстремизму Ницше.
В образе Ницше, созданном Хайдеггером, проявляется глубокая двусмысленность, неоднозначность, поскольку Хайдеггер следовал за ним до последней черты и как раз там увидел всю бессодержательность метафизики в действии, поскольку и в ценности, и отказе признать ценностью любую ценность само бытие фактически становится у Ницше ценностным понятием на службе у «воли к власти». В попытке продумать бытие Хайдеггер идет дальше подобного упразднения метафизики в ценностном мышлении, точнее, он возвращается назад по ту сторону всякой метафизики, не удовлетворившись экстремизмом ее самоупразднения, как Ницше.

Ж. Деррида пытается восстановить имя и подпись — следы изгнанной из метафизики жизни и личности. Это может показаться парадоксом, так как общепризнанно, что герменевтика противостоит научной рационализации, будто бы изгоняющей все человеческое, душевное, личностно-уни- кальное, а, наоборот, постструктурализм говорит о смерти автора, субъекта и, заодно, литературы, философии и истории. Но в ходе полемики выясняется, что уже в фундаментальной онтологии Хайдеггера, а затем и в герменевтике Га- дамера предпринимается критика идеи субъективности. Речь идет сначала о приобщении, а затем и растворении «человеческого, слишком человеческого» в разговоре о смысле бытия. По мнению Хайдеггера, критиковавшего, не без влияния Ницше, гуманизм, наша культура и ее детище — техника и без того излишне субъективны и человечны. Нет оснований говорить о дегуманизации, ибо везде и всюду господствует человек, выступающий как «волящая субъективность». Другое дело, что сам он как «интенциональное» существо всегда кому-то или чему-то служит, и именно по- этому нет смысла делать его, как философская антропология, центральной фигурой в метафизике. Если у Хайдеггера человеческое сначала освобождается от техники и оказывается в подчинении у «пойэзиса», раскрывающего «смысл бытия», то у Гадамера человек подчиняется «общей сути дела», раскрывающейся в разговоре. В докладе «Текст и интерпретация», прочитанном в Париже, Гадамер делает основной упор на текст, который оказывается выше не только понимающего читателя, но и пишущего индивида — автора.

Все это и стало поводом для Деррида развернуть критику окончательного подчинения мира и человека метафизическому «смыслу».

В конце концов его можно понять. Гуманитарные науки продолжают старую христианскую политику изъятия человека из рук земной власти и передачи его в руки другой, не менее жесткой, духовной власти. Допустим, человек служит богатству, власти, славе. При этом он теряет себя, становится «как всякий» т. е. не уникальным, а заменимым. По Хайдеггеру, только в опыте бытия к смерти мы обретаем индивидуальность. Для верного романтическим идеалам Гадамера этот опыт казался слишком брутальным. Он писал об опыте понимания, объединяющего людей в диалоге, где нравственное признание достигается приобщением к сути дела. Но единство на основе приобщения к смыслу ничуть не лучше социального принуждения; оно разве что кажется более мягким, ибо связано с внутренним признанием. Это принуждение не так очевидно, как телесное. Между тем если насильник как-то ограничивается страданиями жертвы осуждением окружающих, наконец юридическими законами, то духовный учитель — вне подозрения: ведь он приобщает людей к истине. Однако вдумаемся в последствия. Под руководством учителя люди приучаются искать смысл вещи, события, самих себя. Но когда они научаются это делать, жизнь и действительность окончательно ускользают от них.

Имя «Ницше», утверждает Деррида, внушает страх, и даже ужас, прежде всего горькой участью, выпавшей его носителю. Этот человек болел и страдал в течение всей своей жизни, впал в безумие и провел в стагнации еще 10 лет. Все сказанное им приобрело особое значение именно потому, что было скреплено страданием — со времен распятия Христа страдание считается священным. Но имя «Ницше» создано еще и теми событиями — войнами и революциями,— которые сотрясали ХХ век. Пророчества, подписанные и скрепленные именем Ницше, непосредственно использовались, как он и мечтал, в большой политике. Не являются ли его сочинения чем-то вроде смеси отравы и наркотика, которая принимается отчасти для возбуждения пафоса, необходимого для участия в политических действиях, а отчасти для успокоения страха перед теми последствиями, к которым эти акции привели? По Деррида, получается, что Ницше — это Монтень для фашистов.

Имя любого автора, и особенно такого, как Ницше, является искусственным, символическим образованием. Но кто автор имени автора, какими средствами, для какой цели оно создается? Рациональная сторона магии имени состоит в том, что оно выступает мощным атрактором, заставляющим человека идти туда, куда оно зовет. Говорят, в древности человек хранил свое имя в тайне. Но при переходе к высокой культуре имя стало символизировать социальное назначение человека. Имя, как зов бытия у Хайдеггера, самой своей тональностью воздействует подобно героической песне, вырывающей человека из капсулы замкнутого существования и зовущей на путь подвига.

Проблематизация биографии философа должна мобилизовать новые ресурсы и, как минимум, новый анализ имени собственного и подписи91. Деррида называет кромку пересечения текста и тела динамис. Жизнь не сталкивается лицом к лицу с чем-либо противоположным, будь-то смерть или рефлексия. Науки о жизни так или иначе делают свой предмет мертвым. Поэтому «живой» субъект всегда оказывается частью символического поля со всеми задействованными в этом поле силами. Ницше был одним из немногих, кто говорил о философии и жизни под своим именем и от своего имени.

Деррида явно преувеличивает автономность имени автора. Не все слышат, а главное, не все могут исполнить свой призыв. Человека долго лепят родители, воспитывают педагоги — конечно же, он не является, как думал Ницше, спонсором самого себя. Может быть, человек — менеджер самого себя? Деррида трактует это так: «Пустить в ход свое имя (со всем, что к нему примешано и что не сводится к Я), инсценировать подписи, сделать из всего, что было написано о жизни и смерти, один огромный биографический росчерк, вот что хотел бы он сделать»92. Кажется, это описание годится для современных вундеркиндов, которых мамочки стремятся сделать звездами первой величины в той или иной области шоубизнеса. Отчасти вундеркинды готовятся сами, отчасти используют государственные или частные учебные заведения, спортивные или музыкальные школы.

Этот механизм работает и в других случаях. И все- таки, признавая роль внешних инстанций, нельзя не учитывать, что успех любого имени зависит не столько от символического капитала, сколько от того, что раньше называли гениальностью, одаренностью и характером. Автор действительно становится индивидом-вне-мира (так Л. Дюмон назвал древних стоиков и религиозных аскетов), и его слава идет от вечности, т. е. имя является инвариантом мнения нескольких поколений. Парадокс гения состоит в том, что, будучи не от мира сего, он хочет признания при жизни. Но жизнь и признание связаны как жизнь и смерть. «Имя, которое не есть носитель,— пишет Дерри- да,— всегда и априори есть имя мертвого»93. Признание достается мертвому, и пока человек жив, он сопротивляется признанию и пытается доказать, что он не такой, как о нем думают. Даже те, кто отдают долг признания имени, не приносят пользы его живому носителю, отравляя его ядом славы.

Для обоснования своей концепции имени автора Дерри- да опирается на «Ессе Номо». Он считает, что Ницше пытался прикрыть свое Я разными масками, которые используются с целью получения прибавочной выгоды. «Проигрышная уловка,— резюмирует Деррида,— коли прибавочная стоимость возвращается не обратно к живому, а к имени имен и сообщности масок»94. Он приводит первые строки «Ессе Номо»: «В предвидении, что не далек тот день, ко- гда я должен буду подвергнуть человечество испытанию более тяжкому, чем все те, каким оно подвергалось когда-либо, я считаю необходимым сказать, кто я». Деррида трактует эти строки в терминах подписи.

Надо сказать, что подход Деррида к проблеме имени «Ницше» сквозь призму вопроса о том, чья подпись стоит под текстом конституции, не является плодотворным. То, что годится для описания Президента США Джефферсо- на и его народа, вряд ли применимо для понимания ситуации Ницше. Джефферсон как шеф государства нашел время отредактировать послание не только народа, но и Бога. Если сравнить джефферсоновскую Библию с Декларацией, то окажется, что они отредактированы с одинаковой рационалистической позиции, которая, ничтоже сум- няшеся, навязывается как Богу, так и народу.

Вопрос о том, чья же подпись стоит под конституцией, действительно непростой: поскольку конституция выражает волю народа, можно признать, что она написана от его имени, но вряд ли стоит сбрасывать со счетов и то, что сам «народ» является продуктом просвещающего воздействия Декларации, авторство которой неоспоримо принадлежит Джефферсону.

Наконец, следует спросить, насколько правомерным и эффективным является «экономический» подход к интерпретации как Ницше, так и Джефферсона. С одной стороны, он кажется неприменимым к авторам, которые мало озабочены повышением своего материального благополучия и играют в большую политику. С другой стороны, описание авторства в терминах «вклад», «кредит», «процент» хорошо оттеняет собственное отношение Ницше к экономике творчества. В противоположность экономике шоу- бизнеса Ницше предложил политику дара. Автор не нуждается в спонсоре или инвесторе, ибо тот и другой получают свой «профит». Если инвестор получает прямой доход от издания сочинений автора, то выгода спонсора не всегда очевидна, но часто чревата нежелательными последствиями для доброго имени автора, которое использовано для реализации целей спонсора. Важное различие имени и его носителя позволяет понять суть спонсорства, а также инве- стиций и кредитования применительно к философскому творчеству. Все эти операции осуществляются с именем; оно отчуждается от автора и становится «брэндом» предприятия, в котором заинтересованы спонсор, инвестор и иные вкладчики.

Возможно, эти уточнения позволят лучше понять как Ницше, так и Деррида. Например, Ницше начинает рассказ о самом себе. Он говорит, что его имя никому не известно, что он живет на собственный счет. Деррида с целью обоснования своего подхода усиливает выражение: «я живу на свой собственный кредит» — следующим дополнением: «я проживаю на свой собственный кредит, который сам себе открываю и предоставляю». Не следует торопиться и буквально понимать метафору «кредита». В значительной мере она обусловлена ситуацией самого Дерри- да, который действовал в условиях символического производства и обмена и вложил в них собственную жизнь с целью извлечения прибыли. Это не означает «продажности» мыслителя: ему удалось продать то, что он сам придумал. Деррида не шел навстречу дурным вкусам публики, а создавал ее потребности. Вот чем интересно столкновение Ницше и Деррида: один живет вне мира, а другой — в миру, но при этом первый ангажирован миром гораздо сильнее, чем второй. Хайдеггер сводил жизнь философа к философствованию и тем самым отрицал влияние некоторых обстоятельств своей биографии на логику мышления. Упрекая его за забвение имени Ницше, Деррида в своей интерпретации также озабочен оправданием самого себя. Он пишет: «Свою собственную личность, достоверность которой он намеревался провозгласить и которая не имеет никакого отношения, столь она ему несоразмерна, к тому, что современники знали под этим именем или, скорее, омонимом „Фридрих Ницше", личность, подлинность которой он отстаивает, он обрел не по контракту, не по договору с современниками. Он получил ее по неслыханному контракту, который заключил с самим собой. Он влез в долги к самому себе и, упрекая за забвение имени Ницше, вовлек в это нас тем, что сталось с его текстом посредством подписи»95.

Итак, невыплаченный современниками кредит, который открыл Ницше на собственный счет, перешел на нас. Возможно, если бы современники адекватно и эффективно использовали этот кредит и вернули с процентами, то он не был бы переприсвоен и использован фашистами. Деррида предостерегает: «Связанная с темными делишками контракта, долга и кредита псевдонимия подстрекает нас всячески остерегаться, когда мы считаем, что читаем подпись, автограф или росчерк Ницше, каждый раз, когда он провозглашает: я, нижеподписавшийся, Ф. Н.»96

Заметим, Ницше не взял, а открыл кредит, открыл современникам, а они его не взяли. Тем не менее, страшный символический капитал, наработанный Ницше, не пропал. Использование его таило серьезную угрозу, и современники не желали рисковать. Однако каждый раз, когда жизнь припирает нас к стенке, мы вынуждены считаться с предложением Ницше и откликаться на него. Это сулит новые риски. Предстоит череда обвалов, пророчествовал Ницше.

Следует задуматься, зачем он написал «Ессе Номо». По Деррида, Ницше хотел, чтобы его жизнь стала капиталом, на основе которого мог быть подготовлен сверхчеловек. Между тем Ницше не был чужд заботы о поиске инвестора для публикации своих сочинений и даже высказывался, что наиболее выгодным вложением еврейского капитала могло бы стать издание «Заратустры» в миллионах экземпляров, которые распространились бы по всей Земли.

Возможно, Ницше был озабочен своим «брэндом». Дер- рида считает, что при этом Ницше скрывал свою подлинную сущность под масками,— жизнь есть скрытность. По Деррида, получается, что только дурак может отдавать в кредит свое подлинное Я. Поэтому Ницше дурачил всех, как это делает современная реклама.

Но ситуацию Ницше едва ли можно толковать прямолинейно экономически. Обычно автор начинает писать автобиографию в старости. Случай Ницше другой. Дело в том, что его послание до боли напоминает послание Бога: оно непроверяемо. Как всякому обещанию, ему можно доверять, если доверяют говорящему. Отсюда необходимость говорить о самом себе. Тексты Ницше — это новое Евангелие, где послание сопровождается славословием в адрес Христа, евангелистов и добрых христиан. Деррида и сам постепенно теряет пафос в развитии своего подхода к имени автора. Следуя логике Ницше, он вынужден разбираться с «великим полднем» и автором-солнцем, рука которого покрыта мозолями от непрерывного дарения. Такое понимание автора разрушает концепцию имени-кредита. Ницше не открывал кредит в надежде на высокий процент прибыли. В конце концов он, вероятно, понимал, что не может обещать больше, чем религия (заложи свое смертное тело — и спасешь свою душу!). Но Ницше не был адвокатом дьявола и не просил в залог души. Понятие дара превосходит любую кредитную систему. С этим Деррида столкнулся, когда вдумался в Ницшев анализ трансформации образа женщины в истории культуры. Ницше обратил внимание на то, что в христианстве женщина понимается как идея, как истина; и это оказывается истоком человеческих конфликтов. Вся литература XIX и XX столетий — это кошмар любовных переживаний, вызванных противоречием между идеалом и реалиями совместной жизни мужчин и женщин.

Ницше моделирует три позиции: 1) женщина осуждена, принижена как фигура лжи; истина — это мужчина, предъявляющий фаллос в качестве доказательства; 2) женщина осуждена и принижена в качестве фигуры истины; в возвышенно-романтическом дискурсе она также вписана в экономию фаллоцентризма; 3) женщина признана по ту сторону этого двойного отрицания как лицедейка, вакханка, притворщица и тем самым как утвердительная сила. Ницше пытается комбинировать эти стили, но не для того, чтобы соорудить «ловушку для схватывания и исследования женскости». Нет, он описывает освоение женщины, сообразное его истории, ибо нет никакой «женщины в себе», «вечной женственности». По Ницше, женщина как женщина, а не мужской фантом, отстраняется от истины, хотя и выдает себя за нее, соглашаясь с мужским видением женщины как истины. Истина — это только поверхность, которая становится глубиной, тайной, предметом желания лишь в результате «стереоскопического эффекта» — одежд.

Отношения между мужчинами и женщинами — это не просто особый род неинтеллигибельного опыта, например экзистенциального (странно то, что Хайдеггер его совершенно игнорировал). Любые попытки вывести загадку женщины из ее онтологии безуспешны, так как она не имеет ни глубины, ни высоты и вообще не является истиной. Конечно, мужчины моделируют женщину, пытаются придать смысл бессмысленному, и вершина их воображения — идея «вечной женственности», наиболее ярко представленная в России В. Соловьевым. Начиная с христианства женщина представляется как идея, как истина и обретает новое символическое содержание. Она принимает это как игру и выдает себя за истину. Мужчина-христианин «оскопляет» себя, но женщина не верит в оскопление. В результате стратегии соблазна она научается извлекать пользу из отождествления ее с идеей. Как символ женственности она воспринимается на расстоянии, становится для мужчины предметом поклонения, но неуловимым, как само расстояние. Как реальное плотское существо она непереносима мужчиной с близкого расстояния. Разлад в семье, описанный в романах А. Чехова и Э. Хемингуэя, во многом и вызван тем, что, воспринимая друг друга через призму идей, люди не обладают терпением и толерантностью, необходимыми для совместной жизни.

Специфический тип опыта мужского и женского Дер- рида называет освоением. Он считает его важнее размышлений о смысле и истине женщины. Именно этот опыт организует целостность языкового процесса, включая онтологические высказывания. Правила языковой игры определяются топосом встречи мужского и женского. Взаимообмен, взаимонехватка, дарение-хранение — вот суть освоения. Именно сюда вписан онтологический вопрос. Герменевтика наталкивается на непроходимую границу в том случае, если правила языковой игры определяются не открывающейся в разговоре «сутью дела», а экономикой, сексуальностью, властью. Это граница не региональная, это граница самого бытия. Освоение, вопрос о свойстве не выводим из сути бытия, ибо заранее нельзя определить освоение и свойство, обмен и дар. Наоборот, хайдеггеров- ский вопрос о бытии подчинен вопросу о свойстве, освоении и присвоении, ибо экзистенциальная аналитика организована главной оппозицией собственного и несобственного. Подобно тому, как женщина, будучи поверхностью, отражает лишь мужские у-дары, но выдает себя за глубину, деконструкция вписывает истину бытия в процесс освоения.

Дар — существенный предикат женщины, суть которой в колебании отдавания/выдавания, дарения/принятия. Это такой дар, который содержит отраву, и поэтому женщина — яд и лекарство одновременно.

Этому загадочному действию бездонного дара Хайдег- гер подчиняет вопрос о бытии. В «Бытии и времени» он показывает, что дарение и дарование, составляющие процесс освоения и присвоения, уже не могут мыслиться в горизонте истины или смысла бытия. Как нет сущности истины и пола, так нет сущности дара бытия, исходя из которой может быть постигнут конкретный дар, пока женщина не станет моим собственным предметом или субъектом. Самое трудное — деконструкция онтологической теории истины Хайдеггера. Собственно, на это и направлена работа Деррида. Он пытается обнаружить скрытое, и этим скрытым в теории Хайдеггера является прежде всего сама дифференциация сокрытого и несокрытого. В своем стремлении к истоку Хайдеггер добрался до главного предмета. Но как у З. Фрейда в статье «О фетишизме» взор больного прикован не к самому причинному месту, а к тому, что его скрывает, так и взор Хайдеггера ослеплен и отведен от главного. Этим главным, по мнению Деррида, является то, что метафизический дискурс об истине оказывается замещением и вытеснением дискурса о женщине. Непрочитанность Хайдеггером вопроса о женщине в текстах Ницше привела к тезису о забвении бытия.

<< | >>
Источник: Марков Б. В.. Человек, государство и Бог в философии Ницше.— СПб.: «Владимир Даль».— 788 с.. 2005

Еще по теме Ницше и деконструкция (Деррида).:

  1. ДЕКОНСТРУКЦИЯ
  2. ЖАК ДЕРРИДА
  3. "Деконструкция" метафизики
  4. 3. Постструктурализм Ж. Дерриды
  5. ИНСТАВРАЦИЯ И ДЕКОНСТРУКЦИЯ
  6. Деррида о Хайдеггере. философия и искусство
  7. Ницше Ф.. О пользе и вреде истории для жизни. Сумерки кумиров, или Как философствовать молотом. О философах. Об истине и лжи во вне- нравственном смысле: Пер с нем. / Ф. Ницше. — Минск: Харвест. — 384 с. — (Philosophy)., 2003
  8. Б. В. Марков ЯСббббПЕРС О НИЦШЕ
  9. Фридриха Вильгельма НИЦШЕ (1844 - 1900).
  10. Ясперс и Ницше
  11. Нигилизм у Ницше и Хайдеггера.
  12. Глава 1 ПО НАПРАВЛЕНИЮ К НИЦШЕ
  13. Как читать Ницше.