Установка на «философа-вне-себя» не предполагает, однако, абсолютного отрицания бытия философского или человеческого; дело идет о том, чтобы время от времени дать, позволить философу выйти из себя, что обыкновенно вовсе не чуждо человеку, то есть речь не о том только, чтобы бытие философское, бытие философа или «профессора», как определял Батай существование М. Хайдеггера, обогатить бытием человеческим или слишком человеческим, но и о том, чтобы подтвердить право человека и на то, и на другое: о праве человека не отрицать в себе ни философского, ни человеческого, ни сверхчеловеческого, ни нечеловеческого. В середине 30-х годов Александр Кожев, один из самых ярких философских наставников Жоржа Батая, комментируя главное произведение молодого Гегеля, обронил: «Для Гегеля Человек не только то, что он есть, но то, чем он может быть, отрицая себяьхь. Этот афоризм философа- парадоксалиста, о влиянии которого на становление философско-литературной концепции «Внутреннего опыта» и всей «Суммы атеологии» нам еще предстоит говорить, подходит для определения следующего мотива формирования личности писателя, правда, с одной существенной поправкой. Для Батая человек не то, что он есть, но то, чем он может быть, не отрицая себя, не отрицая своего природного, животного существа. Познать человека, каков он есть и каким он может быть в самых предельных состояниях, познать его на себе, доводя себя до крайностей, до потери себя, то есть быть каков ты есть и в то же время быть кем-то другим — в такой, возможно, форме следовало бы выразить одно из действенных жизненно-творческих установлений Жоржа Батая. Быть и не быть собой — разумеется, столь сложная творческая установка не существовала изначально в сознании писателя; вряд ли она формулировалась им в чистом виде, нельзя, однако, отрицать присутствия мотивов двойничества в образе его жизни, разительнее всего обнаружившихся в использовании псевдонимов. Другое имя или имя другого давало редкую возможность быть другим, сохраняя себя; к тому же, оно давало исключительную свободу в отношении самого себя: под именем другого о себе можно сказать такое, о чем другой бы промолчал. Это может показаться странным, но достоверных сведений о детских годах Жоржа Батая почти нет. Образ детства писателя двоится, распадается, рассеивается в скупых полупризнаниях, изредка возникавших на страницах эссеистики, и неуместных откровениях, усиливавших трагическую напряженность опытов непристойного письма. С одной стороны, есть немногословное вкрапление в эссе «Метод медитации», черновой фрагмент, относящийся к эссе «Виновный», или, наконец, несколько строк о детстве в «Автобиографической заметке», написанной в 1958 г. по просьбе составителей немецкого «Словаря современной литературы»; с другой стороны, есть развернутые воспоминания «автора» в романе «История ока» и эссе «Малыш», выходивших под вымышленными именами, что, естественно, придавало им скорее «псевдоавтобиографический» характер. Можно быть уверенным в том, что многим литераторам Парижа 40- 50-х годов было прекрасно известно, кто скрывается под псевдонимами «Лорд Ош» и «Людовик тридцатый». Однако долгие годы Батай стремился оградить свое публичное литературное имя от скандальной репутации книг, подписанных именами созданных им персонажей. Делалось это не только из соображений приличия и опасений излишних треволнений, но и из неизменного вкуса к «двойной жизни». По свидетельству Ж. Монро, однажды вызвавшего неудовольствие писателя неосторожным обращением с его «тайной», Батай «...очень не любил даже самых мягких намеков на его “подпольную литературу”... Во всем этом было что-то от игры. Батай, конечно, хотел, чтобы все знали, что он был автором и “Внутреннего опыта”, и “Истории ока”, но ему нравилась эта комедия двойниче- ства»20. Тем не менее за год до смерти писатель сделал самый решительный жест в отношении порожденных им двойников. Это произошло в беседе с М. Шапсаль, литературным обозревателем популярного еженедельника «Экспресс». Не объявляя себя автором «Истории ока» и «Малыша», Батай давал понять, что биографические реминисценции этих сочинений, принадлежащих перу «Лорда Оша» и «Людовика тридцатого», были связаны с его жизнью. Впрочем, не стоит преувеличивать решительность этого жеста, он не был окончательным, поскольку трудные слова о себе вновь были доверены другому, на этот раз не вымышленному сочинителю смелых текстов, но автору критической статьи о Жорже Батае. Будто от его имени, М. Шапсаль сообщала некоторые подробности жизни писателя, разоблачая при этом его сходство с «Лордом Ошем»: «Да, Жорж Батай, всегда искавший состояний, в которых “обрывается сердце”, по-прежнему жив. И он готов представить о своем происхождении немаловажные сведения: его отец, сифилитик, был разбит параличом и сошел с ума, его мать также потеряла разум»21. Насколько нелегким должно было быть такое признание даже на исходе жизни, можно понять по последовавшей за ним реакции. Другой свидетель далекой трагедии поспешил оспорить право писателя на такое слово о себе. Сразу после выхода номера «Экспресс», где были опубликованы беседа с М. Шапсаль и ее статья о нем, М. Батай, старший брат автора «Истории ока», отправил ему возмущенное письмо, в котором утверждал, что последнее слово об этой драме принадлежит только ему: «Я провел подле наших родителей дни, исполненные печали и отчаяния. Ты не можешь себе этого вообразить, ибо я видел то, чего ты не видел, чего никто не видел. Это были события, о которых никто ничего не знает, о которых никто никогда не подозревал. Единственно мне довелось это узнать, и я всегда хотел остаться единственным, кто это знал. С моей смертью все это обратится в ничто»22. Итак, из письма М. Батая следовало только то, что драма, которой он даже не мог подобрать соответствующего имени, имела место. Остается лишь догадываться об истинном характере этих трагических событий, которые одного из братьев обрекли на полное молчание, а другого — на настойчивые попытки высказать гнетущую истину, осознать себя во что бы то ни стало, с чего, собственно говоря, начинается всякий писатель. Осознание своей творческой проблемы — ключевой момент в жизни писателя. Оно происходит по-разному, ему способствуют и препятствуют многие обстоятельства общекультурного и биографического планов, наконец, само существо проблемы. Если надо было бы представить творческую проблему Батая в предельно схематическом виде, то она, наверное, могла бы быть сведена к такой формуле — «Нет ничего более недостоверного, чем недостоверность человеческого существа». Другими словами, в центре внимания Батая-мыслителя — проблематичность человека, его неизбывная подверженность инородным его существу вселенским законам, бесчеловечность которых лишает человеческую природу чаемой устойчивости и реальности. К уяснению этой проблемы Батай шел прежде всего через внутренний опыт. Ее осознание и определялось, и затруднялось глубокими психологическими переживаниями, связанными с картинами постепенной гибели самых близких людей. Не приходится сомневаться в том, что это была настоящая душевная боль, которая, с одной стороны, делала сознание молодого человека более восприимчивым, впечатлительным, стало быть, более способным к творческому постижению жизни, но, с другой стороны, сковывала эту способность, своей сокровенностью и интимностью препятствуя ее развитию. Принято думать, что разрешению этого конфликта содействовал курс психоанализа, который был пройден Ж. Батаем в середине 20-х годов. Именно с этого момента, как полагают многие исследователи, начинается оригинальное творчество писателя, ознаменованное выходом «Истории ока». Придерживаясь такого понимания начала творческой истории Ж. Батая, исследователи идут по следам, оставленным самим писателем. Действительно, в уже упоминавшейся беседе с М. Шапсаль автор «Истории ока» говорил, что его первая книга не могла быть написана без курса психоанализа, который принес ему «освобождение» от внутреннего бессилия. Более развернутое объяснение роли психоанализа в возникновении «Истории ока» находится в ответном письме Ж. Батая старшему брату: «И теперь я хочу тебе сказать, что события пятидесятилетней давности вызывают во мне содроганье еще и сегодня, так что неудивительно, что тогда я не мог найти иного средства освободиться от всего этого, кроме как выразить себя анонимно. Я проходил курс лечения (мое состояние было тяжелым) у одного врача, который сказал мне, что при любых обстоятельствах употребленное мной средство — лучшее, что я мог придумать»23. Если довериться этому свидетельству, до следует признать решающую роль психоанализа в генезисе «Истории ока». Более того, есть основания думать, что главы романа читал одну за другой на своих приемах А. Борель, врач-психоаналитик, консультировавший в то время Батая, а также некоторых других писателей, близких к сюрреализму. По- видимому, под его наблюдением и при его участии смутные наваждения подсознания начинающего литератора обретали грубые формы нелепой истории, движимой, как может показаться, одним только безграничным воображением, в котором главенствует распущенная воля к сладострастию, смерти, богохульству. Значит ли все сказанное выше, что «История ока» — не что иное, как продукт психоанализа, раскрепостившего болезненные фантазии молодого человека? Безусловно положительный ответ на этот вопрос подразумевает упрощенное представление о реальной картине формирования творческой позиции писателя. Прежде всего, заметим, что опыт психоанализа был значим главным образом в плане становления личности писателя. Отнюдь не А. Борель сделал Ж. Батая писателем, однако именно он, как нам думается, научил его ясно сознавать свое существо, стремиться к самым крайним формам самосознания, он учил его принимать себя таким, как есть, уметь говорить себе «да». Кроме того, психоанализ мог оказать определенное влияние на понимание Батаем задач литературы: родившись из опытов самопознания, литературное письмо автора «Истории ока» всегда будет модусом познания тех элементов существования, которые отвергались позитивными гуманитарными науками. Следует сразу обратить внимание на то, что усиление гносеологической функции литературы должно было требовать умаления, а то и полного отрицания ее эстетической функции: в поле зрения писателя оказывалось «безобразное», те стороны жизни, которые противились образному отражению, характеризовавшему классическую литературу. Иными словами, психоанализ действительно предоставлял ищущему себя Батаю известную свободу выражения или, точнее говоря, он открывал ему возможность неизвестной, поистине беспредельной свободы языка, который властен выразить как то, что вытесняется индивидуальным сознанием, так и то, что исключается определенной исторической культурой. Но значит ли последнее, что «История ока» может быть отождествлена с произведением сюрреалистического «автоматического письма», призванного, как настаивал А. Бретон в «Манифесте сюрреализма», отобразить «реальное функционирование мысли» вне всякого контроля со стороны разума, вне всяких моральных или эстетических задач творчества? Положительный ответ вновь невозможен. Предваряя последующее обращение к теме взаимоотношений Батая и сюрреализма, отметим, что уже в «Истории ока» сказались два основных момента отрицания философ- ско-эстетической программы сюрреализма. Во-первых, это жесткий повествовательный «натурализм», своего рода абсолютный материализм письма, отвергавший малейшие уступки традиционным для литературы категориям «прекрасного» и «чудесного», сохранившимся в поэтике сюрреализма. Во-вторых, это достаточно осязаемый рационализм повествования, лишь с виду подчиненного безудержной фантазии «автора», но на деле ставившего под сомнение не только плодотворность «чистого психологического автоматизма», но и превосходство подсознания над сознанием. Сошлемся на авторитетное суждение Э. Рудинеско, автора фундаментальной истории французского психоанализа: «В философском плане сюрреалисты, прибегая к автоматическому письму, действовали так, словно бы сознание могло исчезнуть. Позднее Жорж Батай именно это будет ставить им в упрек»24. Добавим, что первые следы неприятия наивного иррационализма сюрреалистов, которое составило одну из самых сильных пружин эволюции писателя в 30-е годы, можно обнаружить в «Истории ока». Сколь ни парадоксальным должно показаться такое утверждение, но следует сказать, что безумные фантазии «Лорда Оша» только отчасти соответствовали безумным переживаниям автора романа, другая их часть направлялась ясным, дерзким, мощным умом Жоржа Батая. Как нам представляется, нельзя преувеличивать значения курса психоанализа в творческой истории первого роман Жоржа Батая. Общение с А. Борелем помогло молодому человеку преодолеть затянувшийся кризис, помогло поверить в себя, укрепило в стремлении стать писателем, утвердило, наконец, в необходимости исследования темного начала человека, его подвластности импульсам безумия, насилия, смерти. Кроме того, опыт психоанализа должен был подвести Ж. Батая к мысли о том, что безумию человека, той доле его существа, которая неподвластна рассудку, логике, просто здравому смыслу, не дано говорить на языке разума: безумие говорит на своем собственном языке. В этом отношении литературные опыты Батая — не что иное, как поиски другого языка; того языка, на котором говорит другая, неразумная часть человека. Другой язык тоже мог требовать другого имени, другого «автора»: псевдоним — имя другого — оказывался знаком принадлежности произведения к языку неразумия. Парадокс, однако, заключается в том, что псевдонимы Батая, являясь, так сказать, «именами собственными» языка неразумия, становились косвенным утверждением его собственного имени, которое оставалось, таким образом, на стороне языка разума. Эта двойственность письма — с одной стороны, крайний иррационализм, отвечавший попыткам выражения неразумного начала человека и достигавшийся через свободу от собственного имени, стало быть, через абсолютную безнадзорность; с другой стороны, последовательный, предельный рационализм, признававший неискоренимую разумность человека, — сознательно поддерживалась Ж. Батаем на протяжении всей творческой жизни. Нагляднее всего ее обнаружил сам писатель, когда в 1956 г. он переиздал напечатанный в 1941 г. под псевдонимом «Пьер Ангелический» роман «Мадам Эдварда», предварив его предисловием, подписанным собственным именем. Позднее это предисловие вошло в сборник критических работ под названием «Эротизм» (1957): так Батай-«теоретик», создатель и руководитель авторитетного в интеллектуальном мире Франции журнала «Критик», отделялся от Батая-«поэта», неистового исследователя неизре- каемой сокровенности человеческого существования. Заметим вновь: важно не упускать из виду принципиального дуализма творческого мышления писателя. Следует постоянно помнить о том, что самые безумные видения «Лорда Оша» или «Пьера Ангелического» подхлестывались не больным воображением, но своего рода интеллектуальным ригоризмом, особой суровостью мысли, воспитанной в уважении к необходимой дисциплине научного труда. Можно сказать, что в сознании начинающего писателя психоанализ освободил что-то вроде «распутства мысли», философского либертинажа, те устремления свободного ума, которые не останавливаются границами дозволенного; однако под маска ми духовной вседозволенности скрывался настоящий аскетизм мысли, какое-то монашески-послушническое отношение к культуре, проявлявшееся в неустанном подвижничестве знания.