1.7. «Первый апостол» X. Штайнталь
Между тем, в истории языковедения термин «гумбольдтианство» стал вполне расхожим. Так прав ли Габеленц? Отвечая на этот вопрос, приходится проводить анализ различных точек зрения на родной язык среди концепций и течений, связанных с интерпретацией идей Гумбольдта (этого «нового Евангелзія языковедения», как провозглашает X. Штайнталь [Steinthal 1850b, 100]), и этот анализ нельзя не начать с концепции самого X. Штайнталя (І 823-1899)., признанного в лингвистической литературе непосредственным учеником и первым интерпретатором Гумбольдта.
Право первенства ИІтайнталя весьма и весьма сомнительно, достаточно вспомнить, что к моменту кончины Гумбольдта ему исполнилось всего лишь двенадцать лет, так что непосредственно учиться у Гумбольдта ему не пришлось бы даже по этой причине. Речь идет, следовательно, не о преемственности, а о вполне оригинальной попытке интерпретации концепции Гч/мбольдта. Если оставить в стороне школу Ф. Боппа, которую трудно считать продолжением идей Гумбольдта, уж слишком разнятся задачи сравнения языков у Учителя и его протеже,, то становится понятно, почему именно с Штайнталем обычно связывается основание «гумбольд- тианства» как направления в немецком языкознании.
Между тем, при знакомстве с «первым апостолом» нового учения не может не возникнуть известное сомнение в том, действительно ли стремился Штайнталь вникнуть в смысл лингвофилософии Гумбольдта.
В его собственных работах утверждается, к примеру, следующее: «Дело в том, что он (Гумбольдт) не всегда учитывал тот логический закон, по которому силу и проявление, сущность и явление нельзя разрывать и фиксировать каждое в отдельности; когда он верно находил одно в другом, то он еше раз вопрошал о характеристиках силы, не имеющей никаких иных характеристик, кроме существования в проявлении. Он знал, что дух есть только деятельность; и все же он, пожалуй, весьма стремился увидеть и деятельное начало, некую духовно существующую субстанцию в ее блеске. Вследствие такой констатации существования силы вне проявления он сам создал себе неясности, которых нет, и закреплял эти созданные им самим неясности в предполагаемой силе, которая, однако, вне проявления есть самое неясное ничто. Можно считать это явление у Гумбольдта остатком влияния Канта, которое он испытывал в юности и поверх которого всегда выносил его в настоящих исследованиях его философский гений» [Steinthal 184 8, 27-28]. Уже одного только этого мнения Штайнталя довольно, чтобы заметить, что он отрицает важность действующего феномена, обращусь лишь к внешним проявлениям этого феномена. Поэтому не удивляет, что Штайнталь ставит перед собой задачу «дополнить воззрения Гумбольдта» [Steinthal 1848, 28], отмечая справедливости ради, что гумбольдтовы «неясности» можно отнести на счет новизны и утонченности его идей, «к коим не сразу способна прильнуть языковая форма» [Steinthal 1848, 30]. Штайнталь не зря высказывал в этой связи опасения в связи с возможностью неправильно истолковать идеи Гумбольдта, хотя он и относил эти опасения, по всей вероятности, не к себе самому, так как его рассуждения о мыслях почитаемого Учителя пестрят эпитетами типа «правильный» и «ложный», а претензия на аутентичное прочтение Гумбольдта высв:азывается Штайнталем достаточно часто и недвусмысленно (см. напр.: [Steinthal 1848, 146; 163]).Штайнталь фактически признает отсутствие непосредственно примыкающего к самому Гумбольдту учения, гумбольдтианства sui generis: «Однако же перед нами, критиками, стоит задача объяснить тот примечательный факт, что труды Гумбольдта, из коих последний и самый значительный по объему и глубине приобрел известность пятнадцать лет назад, стали источником многообразного и сильного воздействия посредством отдельных положений:, кои все же вовсе не всегда понимались в духе Гумбольдта; но эти труды вовсе не представляли собой цельную концепцию и не оказали на языковедение непосредственно созидающего влияния.
Причину тому следует искать преимущественно не в языковедах..., а в самом Гумбольдте, его абсолютной непонятности. Эта непонятность есть, прежде всего, продукт темного изложения... Но еще более важное второе обстоятельство — это то, что Гумбольдт часто не приходил к ясным мыслям. Поэтому его периоды почти всегда прекрасны, но вовсе не всегда логически правильно построены. Поэтому из своих посылок он часто не делает верных выводов; последние частенько даже противоречат первым. Поэтому правильно сказать, что Гумбольдта можно понять не иначе, как, критикуя его одновременно; но тогда вы уже выходите за пределы его идей... Если после всего сказанного не может быть ничего более плодотворного, чем изучение Гумбольдта, то одновременно весьма сложно при изложении его мыслей не вложить в его положения слишком много или слишком мало смысла» [Steinthal 1850b, 214-215].Что до непонятности іумбольдтовьіх текстов, то здесь скорее прав Г. фон дф Габеленц: «Они чаще всего менее ясны, чем глубоки, оценивают более, чем поучают, и предполагают такие знания, кои уже по внешним причинам доступны лишь очень и очень немногим... Но очень часто выясняется, что то, что с полной ясностью представало пред его пророческими очами, открывалось вновь лишь спустя много лет с большим трудом. Мало кто из писателей требует столь напряженного, упорного изучения своих трудов, как этот:; но мало кто и вознаграждает за это в той же мере» [Gabelentz 1891, 28-29]. Удалось ли Штайнталю повторить этот пророческий путь?
Трактовка идей Гумбольдта прошла у Штайнталя несколько этапов. Так, в 1884 г:, уже будучи автором целого ряда трудов, посвященных «истинной интерпретации» Гумбольдта, он признается: «Я постоянно испытывал сильнее или слабее, в зависимости от настроения, такое чувство, что я не могу сказал»: я: понимаю Гумбольдта полностью и действительно. Этого я не забывал и в тот период, когда критика превалировала в моих литературных высказываниях о Гумбольдте, коя не отсутствовала даже в дни моей полной преданности ему.
Я могу, более того, признать истины ради: во все времена мое уважение перед этим мыслителем было сильнее, чем моя критика, а еще сильнее, чем уважение, была моя любовь к нему... Теперь я знаю, что я его тогда не полностью понимал» [Steinthal 1884,1-2]. После знакомства с ману- скриптами Гумбольдта Штайнталь, по его признанию, приходит к совершенно иному пошшанию его мыслей, и «это понимание стало возможно лишь потому, что я стремился забыть самого себя» [Steinthal 1884, 3]. В итоге в 1884 г. Штайнталь рассматривает «все сказанное о Гумбольдте прежде как более не существующее, как погруженное в царство забвения», в том числе и сказанное им самим [Steinthal 1884, 4]! Но и в этом случае он заявляет, что способен понять те идеи в туманных текстах Гумбольдта, которые в свое время не могли понять Кант и Кернер [Steinthal 1884,30].Для общей оценки той позиции, с которой Штайнталь исследовал Гумбольдта, существенно также его отрицательное отношение к необходимости философии языка в собственном смысле [Steinthal 1850b, 106]. Настоящей наукой он считал лишь «такую, коя не просто примиряет, объединяет философскую и эмпирическую науки, но сплавляет их, так что она не является ни первой, ни второй, ни также суммой этих наук, а есть нечто новое, третье, более высокое, полностью содержащее в себе по своей сути те две» [Steinthal 1850b, 212].
Гумбольдт в «интерпретации» Штайнталя говорит следующее: 1.
Относительно взаимозависимости разницы между языками и созидания духовной силы человека Гумбольдт обещает создать основы истории человеческого духа с точки зрения языка [Steinthal 1848, 35]. В процессе развития истории человечества Гумбольдт усматривает действие «разумной свободной необходимости»; в гении же он видит проявление «определенной, необходимой свободы» [Steinthal 1848, 37]. Принципом всякой истории, по Гумбольдту, является духовная сила (Geisteskraft), которая созидает себя в историческом процессе, причем то спокойно и постепенно, то подвигая гениального одиночку к неожиданному и невиданному доселе полету мысли [Steinthal 1848, 39]. 2.
Штайнталь приписывает Гумбольдту особенное акцентирование языка как всеобщей человеческой способности к языку; он выдвигает в ходе анализа идей Гумбольдта на первый план «языковую идею», подразумевая под ней «всеобщий дух», так что «точно так же, как соотносятся между собой особенные духи народов и всеобщий человеческий дух, так соотносятся я особенные народные языки и языковая идея: они суть различным обрсізом происходящее воспламенение и раскрытие последней; эта последняя лишь в них обретает свое существование» [Steinthal 1848, 40]. Положение о необходимости разнообразия языков как «бесконечного многообразно!, в котором может выразиться человеческое своеобразие без ошибочных односторонностей», Штайнталь анализирует вполне в духе идиоэтничности: «Посему для достижения общей человеческой цели, то есть формирования духа, разделение рода человеческого на народы столь же необходимо, сколь и особенные языки для осуществления языковой идеи; и их нельзя рассматривать как некие неудачные, неуклюжие попытки, из коих всякая потому была бы новым путем осуществления единого идеала языка, что другая не смогла привести к этому результату; нет, в каждом из языков этот идеал с одной стороны совершенно осуществлен» [Steinthal 1848, 44]. Штайнталь совершенно справедливо отмечает: «Языки различаются: и по их внутренней стороне, в отношении значения, весьма многообразно. Ни в одном языке практически нет ни одного слова и ни одной формы, которые полностью совпадали бы со словом или с формой другого языка по их значению. Если же вы полагаете, что язык есть sophon, то относите ли вы это не просто к звуку, но и также к значению? — Да, и прежде всего к значению, внутренней форме языка» [Steinthal 1860,299].
3. Расхождения с позднейшим неогумбольдтианством выявляются, когда Штайнталь берется рассуждать о сущности понятия «индивидуальность» у Гумбольдта. Исходя из его определения нации как человеческой индивидуальности, которая следует своей внутренней духовной колее [Steinthal 1848, 53], Штайнталь извлекает это понятие из дихотомии целостность / индивидуальность, тесно связанной с вышеизложенной реализацией языкового духа в конкретных языках, и сводит сущности индивидуальности всякого языка к деятельности индивидуумов внутри языкового сообщества: «Речь (Sprechen) отдельного человека предполагает язык народа, и все же только отдельный человек может создать язык.
Во взаимодействия отдельного человека и народа, то есть в том, что каждый приводит свое умонастроение в то же состояние, так что не только всякий человек тем же способом воспринимает то же внешнее воздействие, но и всякий человек, "следуя одному определенному интеллектуальному направлению из бесконечного разнообразия возможных", стремится воздействовать на ,а[ругих тем же способом, — в этом заложено разрешение данного противоречия» [Steinthal 1848, 56]. Идея относительности переносится здесь на. индивидуальную речь, поэтому и другое гумбольдтово понятие, «создание» языка (Erzeugung), получает у Штайнталя прежде всего смысл воссоздания языка в речи [Steinthal 1848, 73]. Для Штайнталя «язык в действительности есть лишь говорение, воспроизведение языка (Sprach- Erzeugen)» [Steinthal 1848, 74], a energeia и есть речь [Steinthal 1888, 59]. Соответственно, и «вечно повторяющаяся работа духа по превращению артикулированного звука в выражение мысли» есть, по Штайнталю, «строго говоря, определение каждомоментного говорения; но в истинном и сущностном смысле можно рассматривать лишь целостность этого говорения в качестве языка» [Steinthal 1888, 60]. Призыв Гумбольдта свести для оптимального сравнения языков элементы каждого из них в органическое целое, т. е. «образованное из одного средоточия и по одному принципу», «созданное одной силой», Штайнталь воспринимает по этой причине как призыв изу- чатъ речь: «Как раз-таки наивысшее и тончайшее не позволяет осознать себя, исходя из тех разрозненных элементов, и может быть воспринято или уловлено лишь в связной речи. Лишь ее следует вообще всегда рассматривать во всех исследованиях, кои должны вникнуть в живую сущность языка, как единственно истинное и первейшее» [Steinthal 1848, 74-75].4. Отсюда и своеобразное истолкование известного гумбольдтова тезиса о языке как энергейе: Штайнталь приравнивает ее к реализации возможностей, действительности, противопоставляя ее как нечто, стоящее на более высокой ступени, возможности и способности [Steinthal 1848, 91]. Находя у Гумбольдта противопоставление формы и характера, он отождествляет форму языка со способом создания его звуковой формы, а проявление характера связывает с языком как применением звуковой формы [Steinthal 1848, 93]. Форму языка он определяет как «способ созидания языка», а характер — как «способ применения языка и формирования языка» [Steinthal 1848, 94].
Штайнталь полагает, что почерпнул у Гумбольдта существующую в языке триаду «активный дух» (языковая деятельность, существующая в виде конкретного языка) — «звук» (звуковая форма) — «пассивный дух» (мысль) [Steinthal 1848, 98]. Причем последний элемент — «материал языка», содержание мышления — не содержится в языке, присутствует только в речи (!): в нем «бытует общее ядро всякого человеческою говорения, в нем открываются везде те же самые логические категории»; «он не относится к языку, его рассмотрение относится не к науке о языке, а к истории науки, а его исконные взаимосвязи (категории) — к логике;», и «если вообще существует хоть какое-либо различие между языками, то оно должно заключаться в первых двух принципах — в звуковой форме и использовании. Но звуковая форма — не просто звук, а такой звук, в котором заключена внутренняя форма языка. Оба они неразрывны, и каждый как таковой и в своей взаимосвязи они вызывают различие между языками» [Steinthal 1848, 105]. Иными словами, Штайнталь готов признать идиоэтничность только за речевой реализацией, а мышление относит к универсальным категориальным системам (см. также: [Steinthal 1848, 107]). В известном смысле Штайнталь противопоставляет мышление и язык, ибо «формы мышления, воззрения и понятия, суть законы жизни духа, которые не человек дал сам себе. 'Форма его языка — это его собственное (как субъекта и объекта) творение. Она охватывает законы, по которым он представляет самому себе свой внутренний мир, да и только созидает его» [Steinthal 1850а, 60].
В «Грамматике, логике и психологии» Штайнталь более четко излагает свое видение «разделимости языка и мышления», привлекая, к примеру, тот факт, что человек, якобы, в некоторых случаях думает без языка: «Глухонемой мыслит часто понятнее, чем иной говорящий: он даже чаще оказывается умницей и даіже без особого обучения обладает религиозны- ми представлениями» [Steinthal 1855, 153-154]. Другие случаи «мышления без языка», согласно Штайнталю, — сновидения, мышление в рамках логики и математических наук, химии (при использовании формул), восприятие музыки и живописи, изучение конструкции станка [Steinthal 1855, 154-155]. Из подобных случаев Штайнталь делает вывод, что низшая ступень мышления, созерцание внешних и внутренних картин, не нуждается в слове, что «обычное мышление простой человеческой жизни, по крайней мере, действительно и, как правило, нуждается в языке», но «дух пытается избавиться от этого груза звука на более высокой ступени своего формирования», нуждаясь при этом в «чувственных знаках» как своей опоре (например, в алгебраических формулах); слово, таким образом, главенствует в «срединном царстве мысли» [Steinthal 1855, 155].
Однако не следует относить Штайнталя уже на одном только этом основании к предтечам концепции невербального мышления, ведь изложенную выше точку зрения он разъясняет следующим образом: «Утверждения о неразрывности мышления и языка есть преувеличение, человек мыслит не в звуках и посредством звуков, а вместе с ними и в их сопровождении. Ведь ни действительность мышления не зависит и не становится возможной благодаря соединению его со звуком, ни слово и понятие, язык и мысль не становятся идентичными в силу их присоединения друг к другу» [Steinthal 1855, 156]. Язык, таким образом, трактуется как набор звуковых средств реализации мышления как содержательной стороны. Эга содержательная сторона носит универсальный характер и приобретает своеобразие лишь в силу различия между оболочками: «Надо как следует поргізмьіслить, чтобы прийти к тому, что, несмотря на то, что человеческое: мышление всегда и везде остается тем же самым, все же в обсуждаемом здесь случае, в первом вспомогательном средстве мышления, в языке, проя вляется отличие от регулярных отношений, которое не может быть безразлично для образа мышления как такового, то есть для психологической деятельности» [Steinthal 1855, 157]. Именно такая трактовка языка и мышления позволяет Штайнталю утверждать, что «способность понимать чужой язык и научиться говорить на нем уже как минимум доказывает возможность отделять мои мысли от моего языка» [Steinthal 1855,158].
В речи проявляется, таким образом, по мысли Штайнталя, собственно с^/щность языка — соединение универсальных мыслительных элементов со звуковой формой, «представление первых во второй по определенным. присущим только этому языку формам и законам», и именно эту деятельность Штайнталь и называет «внутренней формой языка», его «идеальным обозначением» [Steinthal 1850а, 61]. Характерно в этой связи данное Штайнталем определение внутренней формы языка: «Внутренняя форма языка (грамматика) — это в собственном смысле вавилонская баш- ня: ибо при ее образовании действуют все силы умонастроения, чувство, фантазия и разум; все эти силы действуют, однако, своеобразным, соответствующим природе народного духа способом; разум может даже подвести человека ошибочными или даже ложными различениями и комбинациями к формам, более произвольным, нежели обусловленным воистину логическими законами мышления» [Steinthal 1848, 111], из чего неизбежно следует разделение логических и грамматических категорий. Считая, что каждый язык способен отобразить логические категории, Штайнталь сомневается в необходимости этого, ибо «одна общая форма может заменить в языке многие особенные» [Steinthal 1848, 118].
Мышление же, по мысли Штайнталя, «обладает собственными формами, которые не имеют ничего общего с их языковым сиянием, своими логическими и метафизическими формами; язык же располагает своим материалом. Этот материал есть средство; и нам уже известно это двойное средство языка: звук и инстинктивное самосознание. Звук — это в известном смысле холст, а инстинктивное самосознание поставляет краски и контуры для отображения мысли говорящим» [Steinthal 1855, 358]. Оба составляют динамическую сторону языка (Dynamis der Sprache), а «реальное говорение есть энергия; языковая форма, как звуковая, так и внутренняя, есть энтелехия, то есть движение, которое преобразует динамическую сторону в действительность, формирует материал» [Steinthal 1855, 360]. Характерно также то мнение Штайнталя, что «не у каждого народа инстинктивное самосознание имело достаточно мощи для того, чтобы довести до уровня представления как материал созерцаний, так и форму их элементов», имея в виду корневые языки [Steinthal 1855, 365].
Концепция Штайнталя обнаруживает сведение языковой идиоэтничности к речевой реализации, а точнее — только к грамматике как особой логике данного народа, из факта наличия которой «проясняется одновременно возможность чрезвычайного различия языков, несмотря на одинаковые определения мыслительных содержаний у всех народов» [Steinthal 1850а, 62]. Внутреннюю форму языка как своеобразную систему грамматичесісих категорий одного языка Штайнталь противопоставляет создающему эту форму внутреннему смыслу языка (innerer Sprachsinn), понимаемому как «лингвосозидающий дух или народное сознание» [Steinthal 1850а, 71]. Формирование этой «внутренней формы» возможно по единому принципу не только в одном языке, но и в целой семье языков [Steinthal 1848, 112], что наводит на мысль о том. что Штайнталь разумел под внутренней формой типологические характеристики языков! Подтверждение этого предположения мы находим в размышлениях Штайнталя о китайском языке: «У этого языка нет внутренней формы, которая становится для него чисто внешним явлением. Внутренние связи и отноше- ния понятий выражаются внешним соположением слов» [Steinthal 1848, 134]. Сходное толкование внутренней формы обнаруживается и в его рассуждениях об америндских языках [Steinthal 1888, 120-121]. Гумбольдту же он приписывал отождествление внутренней формы языка и всеобщих форм мышления [Steinthal 1850а, 45] — факт неслыханно своевольной интерпретации его идей. Взаимосвязь между языком вообще и языками он видел в том,, что всякий язык является «индивидуальным осуществлением понятия язык»; исследование разнообразия этих осуществлений предполагалось Штайнталем как изучение родства и типологических характеристик языков [Steinthal 1855, 387].
Весьма важно отметить, что одной из доминант исследования языка в духе Гумбольдта Штайнталь также считал поиск ответа на вопрос о происхождении языка [Steinthal 1888, 66].
Несколько иначе излагает он свое понимание внутренней формы в «Грамматике»: «Звук становится знаком созерцания; звуковая реализация этого созерцания — это созерцание созерцания; подвергнутое же такому созерцанию созерцание есть представление; а представление и есть значение звукового знака. Созерцание созерцания есть перевод созерцания в звук, соединение обоих, внутренняя форма языка; в то время как звук есть внешняя форма языка, а представление относится к материалу сознания» [Steinthal 1855, 304]. Содержание же созерцания конкретного предмета, как считает Штайнталь, «не всегда охватывает полное содержание этого предмета, а лишь столько, сколько мы на самом деле в этом предмете разглядели)), так что если наше осознание объектов субъективно, то внутренняя форма, созерцание созерцания, субъективна вдвойне; ведь ее осознание субъективного уже само по себе созерцания получается опять же с субъективных позиций [Steinthal 1855, 304-305]. У внутренней формы языка как способа соединения созерцания и звука Штайнталь обнаруживает несколько ступеней развития: патогномическую ступень (язык эмоций, существовавший у животных, в котором отсутствовала внутренняя форма, т. е. определенное созерцание эмоций, а к тому же звук и значение были идентичны; образованные на основе элементов этого первого языка ономатопоэтические средства, в отличие от них, обладают значением, звучанием л внутренней формой, т. е. «связью между звучанием и значением, признаком созерцания» [Steinthal 1855, 310]), характеризующую ступень (на которой содержанием внутренней формы становится служащий основой для номинации признак, смысл которого может вскрыть только этимология) и ступень исторического времени (на которой звук и объективное созерцание / значение связаны без посредников, что объясняется исчезновением внутренней формы языка из сознания, уступившей место закону ассоциации, так что «внутренняя форма ныне есть лишь только точка соприкосновения звука и значения, точка без протяженности и содержания. Мы больше не обладаем инстинктивным самосознанием, оно вытеснено действительным самосознанием» [Steinthal 1855, 314]).
Из подобных рассуждений выявляется еще одно толкование внутренней формы у Штайнталя — как степени мотивированности номинации, как характера связи значения и звучания, выявляемой этимологическим анализом единиц номинации; исследование внутренней формы языка понимается как изучение истории формирования понятий. Всякое слово понимается как обозначение того способа, которым авторы первичной номинации вычленили некий признак предмета и положили его в основу номинации [Steinthal 1855, 321]. Слово приобретает в концепции Штайнталя характер «вещи в себе», ведь «оно обозначает ту единицу, с которой связана сумма восприятий, неизменное ядро, остающееся прочным, даже если отдельные признаки меняются» [Steinthal 1855, 320]. Важно заметить, что Штайнталь формирует свое понимание внутренней формы в рамках моделирования глоттогенеза — момент, совершенно иррелевант- ный для неогумбольдтианства, которое принципиально ориентировано на исследование живого языка и поэтому только и считает его эмпирически постижимым. Эта же особенность проясняет и психологическую канву размышлений Штайнталя — от реконструкции ментальности создателей первых слов к созиданию психологии народов. Познание в период создания языка рисуется Штайнгалю субъективным феноменом, ибо оно основывается на чувственном восприятии, т. е. «на том возбуждении, которое душа воспринимает от реального» [Steinthal 1865, 237]. Но он автоматически переносит это качество первичной номинации на позднейший этап развития языка, когда это познание уже не столько связано с непосредственным чувственным вогриятием и сотворением «субъективного мира понятий», сколько с перенятием уже созданного мира объективированных в данном языковом коллективе понятийных единиц. Исследование этих единиц, тех «объектов, которые создал себе народ», Штайнталь относит к сфере исторической [Steinthal 1865,240] и стилистической [Steinthal 1865,243].
Цитируя знаменитые слова Гумбольдта о посреднической роли языка между человеком и природой [Steinthal 1888, 72-73], он поразительно настойчиво игнорирует это принципиальное положение, сводя его лишь к констатации топ), что «всякий язьш следует рассматривать как творение идеального мира.» [Steinthal 1848, 128]. Более того, он полагает, что, наделяя язык подобной ролью, Гумбольдт «полностью закрыл себе дорогу к пониманию сущности языка, всестороннему определеггию его отношения к духу», так что «язык превращается у него в causa sui, в субстанцию, в нечто непосредственное, то есть "непостижимое"» [Steinthal 1850а, 27]. Так одно из фундаментальнейших положений концепции Гумбольдта, которое легло в основу неог/мбольдтианской характеристики роли языка в жизни человека, отвергается Штайнталем! И это при том, что в другом месте Штайнталь совершенно справедливо характеризует взаимосвязь языка и духа: «В языке дух схватывает сам себя, приходит сам к себе, освобождается, опредмечивая себя в звуке для самого себя. Поэтому речь — это акт самоосвобождения духа народа. В языке содержится познание этим духом самого себя. Поэтому язык является духом народа, а его дух — его языком. Ведь дух — это то, чем он себя полагает. В языке содержится логика народа, познание народом идеи и первичных взаимосвязей мысли. Поэтому грамматика в ее высшем назначении есть история логики народов» [Steinthal 1848,137]. Однако такая история признается Штайнталем, очевидно, лишь второстепенной, ибо «язык существует в действительности и может быть познан воистину только как звучащий язык», в чем Штайнталь видит и проявление «совершенной индивидуальности», опять вырывая ее из дихотомии с целостностью, постулируемой Гумбольдтом [Steinthal 1848,139].
Более того, Штайнталь вообще считает: «Что наиболее определенно характеризует образ мысли В. фон Гумбольдта, так это направленность на своеобразие индивидуальности. Поэтому он строго следит за тем, чтобы закон государства не вторгался без права на то в свободу конкретного человека и не препятствовал формированию его своеобразия» [Steinthal 1850а, 13], а «общее и конкретное сущностно различны, противоположны, т. е. у Гумбольдта первое — сущность, второе — просто явление, первое — причина, второе — воздействие: между обоими Гумбольдт помещает для нас незаполнимую пропасть» [Steinthal 1850а, 16-17]. Остается добавить к этому, что и пропасть, и оба ее края являются таковыми только в фантазии Штайнталя, приравнивавшего общее к языковому идеалу, а конкретное — к речи конкретного человека и потому увидевшего между ними не язык как медиум языкового сообщества, а деятельность гениев, «личностей с бесконечным языковым сознанием» [Steinthal 1850а, 19].
Прочтение гумбольдтовой «целостности» как чего-то потустороннего [Steinthal 1850а, 38] позволило ему обвинить Гумбольдта в «аморфном мистицизме» [Steinthal 1850а, 17] и неточности в изложении своих мыслей, а также в очередной раз заявить: «Гумбольдт в своих теоретических рефлексиях не имеет стиля в строгом и глубоком смысле этого слова. Введение в работу о языке кави совершенно бесформенно» [Steinthal 1850а, 22]. Гениальность он проявляет, по мысли Штайнталя, лишь в конкретных языковых штудиях: «Гумбольдт удовольствовался тем, что заставил свою теорию настолько сохранять молчание, чтобы она не искажала рассмотрение отдельных фактов» [Steinthal 1888, 107]!
Свою в конечном итоге неспособность проникнуть в смысл идей Гумбольдта Штайнталь объясняет «путаницей понятий в мышлении Гум- больдта» [Steinthal 1850а, 26]. Чего стоят заявление Штайнталя, что «Гумбольдт не может понять взаимосвязи между духом и языком» [Steinthal 1850а, 28], или его многочисленные вопросительные знаки в гумбольдто- вом определении внутренней формы языка [Steinthal 1850а, 29], в ходе разбора которого он приходит к выводу, что «Гумбольдтом неясно определено отношение грамматических форм к логическим, а тем самым недостаточно определено и вообще отношение: языка и мышления» [Steinthal 1850а, 31]. Подобные суждения о Гумбольдте вряд ли можно вслед за В. Лиопольдом умилительно назвать «простительным бурчанием по поводу недостаточной точности в утверждениях Гумбольдта» [Leopold 1929, 255].
Поиски противоречий, неясностей и «ошибок» у Гумбольдта — излюбленный метод его «интерпретации» Штайнталем, проблематичность которой заключается в том, что установив в самом начале этой «интерпретации» свой собственный канон прочтения гумбольдтовых терминов, Штайнталь, естественным образом, не находил подтверждения их истинности в текстах Гумбольдта в ходе последующего их анализа. Кульминацией расхождения с Гумбольдтом является данное Штайнталем определение языка: «Язык есть деятельность духа по представлению себе себя самого — своих воззрений и понятий — в самосозданном всеобщем воззрении (Anschauung), каковое закрепляется мимикой и знаками всякого рода, особенно же в звучащей речи при помощи артикуліфуемого звука. Язык является таким образом самоосознанием — не понятия, но — воззрения; он есть йнстинктоподобное самоосознание (Selbstbewusstsein), а его мы называем ... представлением... Язык — это царство представления. Представление есть само себя рассматривающее или себе самому представленное воззрение и следовательно, всегда самопредставление... Слова содержат лишь представления, а история языка есть история человеческого представления» [Steinthal 1850а, 59]. Суммируя проблемы, с которыми столкнулось «критическое гум- больдтианстЕїо» в ходе «достраивания» концепции Гумбольдта, Штайнталь признает: «Гумбольдт описал чудо языка и именно поэтому не постиг язык как таковой. Он, во-первых, никогда, в том числе и в своем последнем великом труде, не понимал, как язык вообще взаимосвязан с духом; во-вторых, он, правда, глубоко охватил необходимость языка для мышления, но не понял отношения языка и мышления и, следовательно, отношения грамматических категорий к логическим; в-третьих, именно поэтому он не осознал отчетливо отношение особых грамматических категорий одного языка к требованиям языка вообще и именно поэтому и — сущность и отношение различия между языками; и по этим причинам, в- четвертых, он пришел к тому заявлению, что классификация языков, "если при более глубоко проникающем исследовании эта классификация должна войти также в их (т. е. языков) сущностные характеристики и их внутреннюю взаимосвязь с духовной индивидуальностью наций", как она на самом деле и должна сделать, "она вовлечет нас в неразрешимые сложности"» [Steinthal 1850с, 216/217]. «Критическое гумбольдтианство», следует понимать, противоречия этого (по выражению Штайнталя) «воистину трагического героя» -Гумбольдта — разрешило.
Еще по теме 1.7. «Первый апостол» X. Штайнталь:
- Линия Апостола Андрея
- Апостолам
- О Духе Святом, снизошедшем на апостолов.
- /. ЭПОХА АПОСТОЛОВ
- Из проповедей апостолов.
- 2.3.2. Апостол Павел. Послание к Ефесянам I
- СВЯТОЙ АПОСТОЛ ИОАНН
- Легенда об апостоле Андрее Первозванном
- I АПОСТОЛ НОВОГО ТЕЧЕНИЯ
- О праве устанавливать церковные должности во времена апостолов.
- ЖИТИЕ И СТРАДАНИЯ СВЯТОГО АПОСТОЛА ВАРФОЛОМЕЯ
- Святитель Иннокентий (Вениаминов) — апостол Сибири и Америки
- ПАВЕЛ И ЭПОХА АПОСТОЛОВ (до 125 г.) L Вера в Воскресение Иисуса
- XI. Послание апостола Павла к Римлянам, 5:12 в понимании св. Иоанна Златоуста и блаж. Августина
- ГЛАВА 17 Строгость должна быть смягчена благочестием: как апостол Павел поступил в Коринфе
- июля (29 июня ст. ст.), ЧЕТВЕРГ. Славных и всехвальных первоверховных апостолов Петра и Павла (67).
- ГЛАВА 5 Опровергается возражение противников, будто бы апостол Петр прямо не обещал прощения Симону волхву