Введение: Перспективы эпохи мировых войн
Ничто не кажется более тривиальным и вместе с тем менее самоочевидным, нежели тезис о том, что самой адекватной перспективой, в которой надо рассматривать большевизм и Советский Союз, национал-социализм и Третий Рейх, является перспектива всеевропейской гражданской войны.
Общеизвестно, что партия большевиков сразу после захвата власти в ноябре 1917 года призвала пролетариев и угнетенных всего мира к восстанию против капиталистической системы, которая якобы несет ответственность за войну; не только специалисты знают о том, что в начале 1919 года только что основанная Коммунистическая партия Германии считала, что "участвует в величайшей гражданской войне в мировой истории". 1 Опять-таки несколькими месяцами позже Третий Интернационал даже счел необходимым провозгласить, что 1 мая 1919 года должно стать днем пролетарской революции во всей Европе. Таким образом, начиная с 1917 года налицо было государство, ас 1919 - международная партия, которые повсюду призывали к "вооруженному восстанию" и тем самым к мировой гражданской войне; поскольку речь при этом шла явно не о каких-то фантазиях далеких от власти сектантов, постольку тем самым наличное историческое существование приобрела фундаментально новая реальность. Если сильная группировка выдвигает требование начать гражданскую войну, то уже только этим в любом случае создается ситуация гражданской войны, пусть даже кровавые битвы произойдут не сразу после этого или не станут перманентными. Соответственно, Стефан Поссони описывал данную эпоху как "мятежное столетие"; Ганно Кестинг вернулся назад, в глубины истории духа и взялся за тему "философия истории и мировая гражданская война"; Роман Шнур, в свою очередь, проследил генезис мировой гражданской войны до ее "увертюры" в виде эпохи французской революции.2
Столь широкое понятие "мировой гражданской войны", конечно, должно быть подвергнуто сомнению.
На внешний взгляд, в понятие гражданской войны входит вооруженное противостояние двух групп граждан внутри одного государства; это может быть борьбой повстанцев с правительством, или ситуацией, когда каждая из групп располагает собственной территорией, так что имеет место ясная аналогия с войной между государствами. Наиболее подходящим примером тут является гражданская война в Америке 1861-1865 годов, которая с самого начала складывалась из военных действий организованных армий. Но, с другой стороны, говорят об эпохе гражданской войны в Англии с 1640 по 1660 год, хотя далеко не каждый год из этих двадцати происходили вооруженные 8ЭРНСТ НОЛЬТЕ
столкновения и хотя партия, одержавшая в конце концов победу, еще в начале 1660 года не имела собственных вооруженных сил. И даже эта островная гражданская война не была в чистом виде внутригосударственной, ибо как пуритане, так и роялисты находили симпатию и поддержку по ту сторону Ла-Манша. В эпоху французской революции и Наполеона гражданская война и война между государствами были едва ли отличимы друг от друга. Ведь государство, написавшее на своих знаменах девиз "Мир хижинам, война дворцам", само является партией гражданской войны, поскольку во враждующих государствах, помимо нескольких дворцов и миллионов хижин, было еще немало домов. Все это, стало быть, наводит на мысль, что наиболее узкое понятие гражданской войны, по всей видимости, не вполне отвечает существу дела.
А поэтому правомерно ли вести речь о европейской гражданской войне с 1917 по 1945 год? Была гражданская война в России с 1918 по 1920, была гражданская война в Испании с 1936 по 1939, были попытки совершить революции и были восстания в Германии, Эстонии, Болгарии и в других странах. Но январское восстание 1919 года, мартовское выступле- v ниє 1921 года, Ревельский путч конца 1924 года - все они были подавлены правительствами с помощью полиции и армии. И хотя нельзя недооценивать жесткость внутриполитических столкновений во Франции и в Англии, но даже самое широкое понятие гражданской войны не позволяет зафиксировать в этих странах нечто большее, нежели яростную борьбу партий, спорадические беспорядки и отдельные политические забастовки.
Хотя в обеих странах существовала коммунистическая, то есть нацеленная на вооруженное восстание, партия, но ей противостояло правительство и настолько подавляющее большинство населения, что имела место только одна партия гражданской войны, которая как бы запутывалась в огромной сети. И пусть даже нужно, отринув сомнения, говорить о "Европе, находящейся в кризисе"3, но, если рассматривать равным образом все страны Европы и прежде всего под углом зрения их взаимоотношений, то не может быть и речи о европейской гражданской войне.Но даже в совершенно конвенциональной и сугубо нарративной истории Европы в век мировых войн следует между тем констатировать опять-таки новый и совершенно неожиданный феномен, а именно то, что в Италии впервые образовалась партия, которая не просто, в более или менее тесном союзе с правительством, выступала бы, подобно давно существовавшим партиям, против партии революционного социализма или коммунизма, чтобы после отражения этой реальной или по крайней мере спроектированной попытки захвата власти предоставить таковую её собственному дальнейшему развитию, а понимала себя в качестве второй - диаметрально противоположной первой - партии гражданской войны. Поэтому захват власти фашистской партией в октябре 1922 года был равносилен политическому уничтожению - хотя и не сразу, но все же в логи- ческой последовательности - коммунистической партии и в конечном счете даже уничтожению всех остальных партий.
Тем не менее это еще отнюдь не доказывает, что позволительно говорить даже о гражданской войне в Италии. Это понятие было бы бесспорным и законным только в том случае, если бы в итоге именно фашистская партия подавила общенациональное восстание коммунистов. Между тем такого восстания не произошло, а поползновения к нему были задушены в зародыше правительством или партийной системой. Поэтому часто утверждалось, что фашистская партия попросту пришла на готовое и должна рассматриваться как некий паразит, который понапрасну пинает уже побежденную революцию, а затем оттирает от политического стола собственного кормильца, систему.
Однако такая концепция отнюдь не повсеместно считалась правильной; ведь, во всяком случае, уже с 1922 года существовали две партии, которые были настроены на гражданскую войну и идеологически обосновывали такой свой настрой. Каждая из них получила в свое владение по государству, и каждая располагала во многих странах сочувствующими и приверженцами. Вследствие этого Европа находилась в совершенно иной ситуации, чем перед Первой мировой войной. Тем не менее в конце двадцатых годов было широко распространено мнение, будто обе идеологические страны суть периферийные государства, которые далеко отстают от великих центральных держав Европы, от Англии, Франции и Германии по способности к достижениям и природному динамизму, а также будто их сторонники по всему миру представлены лишь незначительными сектами. И в самом деле, во Франции Коммунистическая партия, образованная в 1920 году из большинства Социалистической партии, начала в прямо-таки пугающих масштабах терять сторонников, а итальянским фашистам симпатизировали лишь небольшие группы вроде Action Franqaise. Советский Союз, в свою очередь, согласно распространенному мнению, утратил свой революционный характер и приступил к построению социализма в одной стране. Путешествуя по Европе в 1929 году, мы нигде не столкнулись бы с чем-то, напоминающим гражданскую войну, и только в России и в Италии мы увидели бы однопартийные режимы, которые - хотя и совсем по-разному - уничтожили всех своих противников посредством чего-то вроде гражданской войны.
Но после того, как по странам Европы прокатился мировой экономический кризис, иностранному посетителю предстала бы другая картина. По крайней мере, в Германии ему пришлось бы спросить себя, не воскресла ли революционная ситуация 1919-1920 годов. Примерно пятая часть немецких избирателей, по-видимому, отождествляла себя с Советским Союзом, что в особенной выразительной форме в 1920 году сделала Клара Цеткин, когда она известную поэтическую строчку Генриха Лерша переиначила в удивительную формулу: "Советская Россия должна жить,
IU
JPHCT НОЛЬТЕ
^ даже если нам придется погибнуть".4 Больше трети населения высказывалось за партию, которая устами своего фюрера часто выражала восхищение итальянским фашизмом и его дуче.
Беспорядки на улицах городов были такими крупными, что вновь и вновь речь заходила о грозящей или уже разгорающейся гражданской войне. Захват власти НСДАП - это был процесс, в ходе которого государственная власть и огромная партия разделались в стиле гражданской войны со своим главным врагом, а других противников принудили к капитуляции. Сомнительно, чтобы здесь, как в Италии, уже одержанная победа была воспроизведена преувеличенным образом. Во всяком случае, начиная с этого момента, становится вероятным, что Европа окончательно вступила в новую эпоху, которая по самому необычному и отныне самому характерному своему явлению должна быть названа эпохой фашизма и которая именно поэтому была эпохой европейской гражданской войны. Мировая гражданская война, правда, еще не могла начаться, поскольку Соединенные Штаты Америки, хотя и х, пережили краткий момент сильной паники, так называемой red scare*, и до 1933 года отказывали Советскому Союзу в дипломатическом признании, все же в действительности не вступали в конфликт. Поэтому, если мы хотим охарактеризовать этот период, нам недостаточно рассматривать лишь "фашизм в его эпоху", а необходимо в той же мере учитывать и самую элементарную его предпосылку, а именно большевизм, или советский коммунизм. Если взаимная враждебность этих двух государственных партий, которые так или иначе понимали себя в качестве партий гражданской войны, была серьезной, а не выступала лишь неким реликтом полузабытых, давно сменившихся мирным строительством начальных времен, то она должна была однажды перейти в межгосударственную войну, которая приобрела бы при этом сущностные признаки международной гражданской войны.Но для того, чтобы разглядеть этот характер эпохи, необходимо подвергнуть факты чрезвычайно решительному и именно поэтому спорному отбору. Кто пишет историю Европы периода мировых войн, тот имеет дело с таким множеством межгосударственных связей и внутренних отношений в отдельных государствах, что Советский Союз и Германия становятся в его изложении ведущей темой лишь в 1941 и уж, во всяком случае, не раньше 1939 года.
Кто прослеживает развитие фашистских движений, тот хотя и воспринимает специфически новое и в силу этого своеобразное в характере эпохи, но не имеет возможности наглядно изобразить его важнейшую предпосылку - сам объект, на который направлен антибольшевизм этих движений.6 В свою очередь, история Советского Союза либо занимается по преимуществу его внутренним развитием, либо превращается в перечисление неудач революции, которым, конечно, могут приписывать порой и глубокий позитивный смысл. Эпоха может предстать в виде гражданской войны в Европе только в том случае, если в центр картины ставятся оба главных антагониста: большевизм, уже с 1917 года ставший государством, и фашизм, который стал государством в 1933 году.Конечно, нельзя исключить возможности, что эта перспектива как раз и является ошибочной, и совершенно не случайно то, что никто до сих пор ее не избрал. Современные коммунистические авторы будут протестовать против того, что недолговечное и реакционное явление ставится на одну доску со столетним мировым движением, которое хотя и претерпело временную деформацию, но все же никогда не теряло своего прогрессивного характера. Либералы будут задаваться вопросом, не отступают ли при такой постановке вопроса слишком далеко на задний план демократические и либеральные государства и тенденции. Антикоммунистам будет очень неприятно видеть, что сопротивление западного мира коммунизму в эру холодной войны и в настоящее время окажется, по-видимому, на одной линии с антикоммунизмом Третьего Рейха, с которым оно, по их убеждению, не имеет ничего общего. И отнюдь не только те, кто уцелел при окончательном решении еврейского вопроса, и граждане Израиля будут беспокоиться, не умаляется ли при таком подходе до уровня случайного сопутствующего обстоятельства антисемитизм национал- социалистов.
Все эти вопросы могут бьггь прояснены только в ходе самого изложения, и поэтому ответы на них можно дать только после того, как изложение будет завершено; хотя оно заключает в себе некоторые методологические рассуждения, оно должно как можно скорее перейти к наглядному изложению и существенным деталям. При этом национал-социализм может притязать на приоритет среди предметов исследовательского интереса.
Конечно, большевизм тоже етап уже в 1917-1918 годах спорным и сбивающим современников с толку явлением. Не только приверженцам социализма казалось вероятным, что после Первой мировой войны рабочее движение захватит власть по крайней мере в той или иной стране Западной или Средней Европы. Но что означал тот факт, что произошло это, как нарочно, в отсталой России, чье население состояло в подавляющем большинстве из крестьян? Деградировала ли социалистическая партия, которая, вопреки другим социалистическим партиям, захватила здесь власть, превратившись в конце концов всего лишь в орудие самоутверждения многонационального русского государства? Или Россия просто послужила материалом для волевого устремления марксистских интеллектуалов к мировой революции для интеллигенции, которая хотя и переоценила в первом порыве свои возможности в Европе и в мире, но все же непоколебимо придерживалась своей цели: революционного преобразования всей планеты в человеческую общность без классов и государств? Во врагах из числа прежних друзей не было недостатка с самого начала, и даже горячих приверженцев мировой революции достаточно скоро стали обуревать тяжкие сомнения.
Однако во всей истории современного мира не найдется феномена, которое бы осуждалось со столь разных сторон так долго и так интенсивно, как немецкий национал-социализм и Третий Рейх; но также нет и режима, который бы характеризовался сталь противоречивым образом и давал бы критикам столько поводов косвенным образом нападать друг на друга, констатируя близкое родство между национал-социализмом и какой-либо из сил или течений мысли, принадлежавших, как им казалось, к единодушному фронту их противников. Спорят о том, был ли национал- социализм схож с капитализмом или с коммунизмом, о том, следует ли считать его немецким или антинемецким явлением, был ли он ретроградным или модернизационным, революционным или контрреволюционным, подавлял он инстинкты или развязывал их, были у него заказчики или нет, привел ли он к монолитной системе или к поликратии, была ли его массовой базой мелкая буржуазия или также и значительная часть рабочих, находился он в русле всемирно-исторических тенденций или же был последним восстанием против хода истории.
Для науки это положение вещей - фундаментальная данность и в то же время вызов. Научный способ рассмотрения требует прежде всего определенной дистанции по отношению ко всем интерпретациям, достаточно разработанным до сих пор; поэтому главной заботой ученого должно стать адекватное отражение внутренней комплексности феномена, вызывающего столь разноречивые оценки. Но, держа в поле зрения комплексность и противоречивость этого феномена, нельзя терять из виду и единодушие, которое является не менее фундаментальным фактом. Если даже научное рассмотрение задается целью ревизии принятых взглядов в результате тщательного взвешивания противоположных точек зрения или новых постановок вопроса, то оно все же не может просто пренебречь тем консенсусом, который перекрывает столь многие противоположности. Коль скоро научное рассмотрение занимается апологетикой, оно само становится партийным. Но партийные мнения довольно часто объявляют апологетикой то, что является весомым для противоположных мнений. Когда такие американские ученые, как Гарри Элмер Варне и Чарльз К. Танзилл во второй половине 20-х годов подвергли сомнению до тех пор никем не оспаривавшийся тезис, что немецкий рейх был единственным виновником войны, им ставили в упрек, что они принимают сторону военного противника; на самом же деле они прокладывали путь к более широкому способу рассмотрения, который интегрирует противоположные утверждения военной пропаганды обеих сторон в совокупную картину в единую картину, из чего в итоге не вытекает равноудаленность от обоих исходных пунктов.
"Перспектива" означает "видение насквозь", и без такого сквозного видения, которое охватывает больше, чем свой непосредственный предмет, невозможна никакая историография просто. Даже историк, который пожелает описать события на отдаленном острове, не сумеет обойтись без понятия "не-островного", на фоне которого легче понять своеобразное, собственно "островное" в происходящих там процессах. Но куда чаще встречаются явления, которые имеют прямо-таки своим экзистенциальным основанием свою связь с другими феноменами. Контрреформация предполагает Реформацию, и нельзя представить себе историю Контрреформации, сквозь которую бы по меньшей мере не проглядывала также история Реформации. Перспективы, позволяющие поставить национал- социализм в связь с более изначальной или более подчиненной реальностью, являются многочисленными, но обозримыми. Важнейшие из них основаны не на ученых теориях, а на конкретном опыте многих сотен тысяч людей.7
1. Самая старая и ближайшая перспектива - это рассмотрение господства национал-социалистов как одной из стадий немецкой истории. Почти все государства планеты вели Первую мировую войну именно против немецкого рейха, и имело место почти всеобщее убеждение в том, что это государство в центре Европы своим милитаризмом и стремлением к экспансии разожгло мировой пожар. * При этом считалось, - в особенности это мнение было распространено во Франции, - что национал- социалистическая партия представляет собой острие немецкого ревизионизма и реваншизма, относительно которых были согласны почти все немцы. После захвата власти Гитлером национал-социалистическая партия по-настоящему отождествлялась с Германией; и казалось, что основные линии немецкой истории, начиная с Лютера, а может быть, и с херу- ска Германна, вели прямиком к национал-социализму. Противоположность этой национал-социалистической Германии представляла собой остальная Европа с ее культурой, впитавшей античные, в особенности римские традиции. Эта концепция нашла, казалось, свое окончательное подтверждение с началом Второй мировой войны, которая снова, как в 1914 году, началась с нападения концентрированных немецких сил на ведущие державы Европы - Францию и Англию. На этот раз Франция даже потерпела тяжкое поражение, и понадобилась помощь всего мира, чтобы разгромить сильнейшее из всех военизированных государств. Гитлер и его партия, таким образом, оказывались лишь новым проявлением того древнегерманского стремления к мировому господству, которое еще до 1914 года соединилось с представлениями социального дарвинизма о неумолимой борьбе биологических сил и стало подлинной противополю- сом мирных и демократических тенденций в Европе. Единственным решением представлялся разгром этой концентрированной силы и интеграция перевоспитанных немцев в союз государств Европы или мира. Немцы тоже готовы были принять эту перспективу, она облегчала им расставание с могущественным, более того, с национальным государством, хотя - или именно потому, что - она оставалась перевернутой тевтоноцентрист- ской перспективой.' 2.
Однако такой угол зрения предполагал наличие в Германии внутренней сплоченности, не присущей современному обществу, которое на взгляд социолога повсюду выступает как многообразно расчлененное и фрагментированное. Если немецкое общество точно так же состоит из предпринимателей и рабочих, из образованных бюргеров и мелких торговцев, из служащих и людей свободных профессий, подобно французскому и английскому, то отдельные модификации не являются решающими, важен его основной характер. И тогда оказывается, что экономическая система во всех европейских странах, за исключением Советского Союза, была одной и той же, а именно капиталистической, что Англия и Франция были не менее империалистическими державами, чем Германия, что они были подвержены тем же потрясениям, что они очень похожим образом искали выходов, и что повсюду возникали движения и партии, которые пытались противостоять великому кризису примерно так же, как национал-социалистическая партия в Германии. Таким образом, социологическая перспектива является интернациональной, и там, где она появлялась в марксистском обличье, ее приверженцы выказывали убеждение, что оказать помощь могли бы только интернациональные меры, а именно замена анархической и порождающей кризисы экономической системы капитализма социалистическим плановым хозяйством, которое охватывало бы по меньшей мере Европу, а по возможности и весь мир. Однако лишь часть марксистов видела в советском плановом хозяйстве пример для подражания, а социал-демократы вообще отказывали ему в социалистическом качестве. Но и они отмечали опасные тенденции среди предпринимателей и в особенности в среде мелкой буржуазии, которые сводились к насильственной защите исторически отжившей системы и которые уже привели итальянский фашизм к власти в большом государстве. Таким образом, национал-социализм надлежало рассматривать как форму проявления международного движения фашизма. 3.
Однако о теории, понимающей национал-социализм как частный случай фашизма, следовало бы говорить лишь в том случае, если это движение трактуется не просто как орудие в руках известных сил, например, тяжелой промышленности или финансового капитала. Стало быть, его нужно постичь как нечто новое, вызванное к жизни новыми историческими обстоятельствами или реакцией на них: это и крушение срединных держав, и русская революция, и социалистическая волна в большинстве государств Европы в 1919-1920 годах. Но, вне зависимости от того, что марксисты с осуждением подчеркивали страх среднего класса или же мелкой буржуазии за свое существование, а немарксисты воздерживались от отрицательных суждений о целых социальных слоях, те и другие считали основополагающей противоположность фашистского движения по отношению к коммунизму и к социализму.
4. Однако уже в начале 20-х годов возникает между тем концепция, согласно которой эта противоположность - мнимая, что, встав на правильную точку зрения, можно увидеть единство фашизма и коммунизма. С позиции демократии, которая как раз достигла наконец в Европе и во всем мире больших успехов, и фашистские, и коммунистические партии рассматриваются как реакционные, поскольку они стремятся к диктатуре и угрожают своими претензиями на исключительность всякому цивилизованному сосуществованию различных слоев, партий и классов, которое является предпосылкой и следствием свободы личности и отличительным признаком современного типа общества. О тотализме русских большевиков говорилось в негативном смысле уже в 1918 году10, и достаточно было произнести излюбленное Муссолини слово с противоположной интонацией, чтобы противопоставить тоталитаризм диктаторских режимов свободным и демократическим государствам. Пакт Гитлера-Сталина очень способствовал научной разработке этого противопоставления; за ней, несомненно, стояла мощная интеллектуальная традиция, с начала Нового времени отвергавшая тиранию, диктатуру и деспотизм и противопоставлявшая им учение о разделении властей как гарантии свободы. После перерыва, вызванного военной коалицией демократических государств с Советским Союзом, теория тоталитаризма стала с конца сороковых годов чем-то вроде официального самопонимания Запада; эта теория, по крайней мере в своих популярных вариантах, имела тенденцию приравнивать друг к другу основанные на терроре и угнетении режимы Гитлера и Сталина. Однако с начала шестидесятых годов она стала утрачивать свое влияние, поскольку устойчивость соотношения сил, а также десталинизация Советского Союза, повлекли за собой фазу разрядки.
Именно тогда на Западе вновь стала возможной самокритика, казавшаяся почти забытой в десятилетие острых столкновений, а молодое поколение связало новые вопросы со старыми тезисами. Разве руководящие слои в Германии не сотрудничали всячески с национал-социалистами и не взвалили на себя тем самым бремя большой вины? " Разве США со своим империализмом не сыграли зловещую роль в третьем мире, поддерживая во многих странах диктатуры и противостоя стремлению простых людей к эмансипации? Не было ли американское вторжение во Вьетнам близким к настоящему геноциду? Молодое поколение в Израиле также задавало весьма критические вопросы: разве не способствовало поведение обеспеченных слоев еврейства тому, что миллионы жертв дали отвести себя, "как овец, на бойню"?12 16
JPHCT НОЛЬТЕ
Тем самым традиционное самосознание западного мира выглядело основательно поколебленным; в новой перспективе мира без политиче- ской и сексуальной репрессии, опиравшейся в особенности на "фрейдо- марксизм" Вильгельма Рейха и Герберта Маркузе, оказывались в одном ряду национал-социалисты и буржуазные борцы сопротивления, американские капиталисты и итальянские фашисты, сталинисты, а иногда и ленинисты как представители репрессивного общества. В ФРГ эта анархическая тенденция, соединившись с тевтоноцентризмом, сводившемся к обвинению тогдашних и нынешних правящих слоев, создала господствующую легенду, поборники которой хотя и отвергают отождествление своей идеи с государственным мифом ГДР, очень чувствительны ко всякого рода антикоммунизму, так как он, по их мнению, мешает наконец-то достигнутому мирному сосуществованию. 13 Тем не менее в собственно научной области исследование и постановка вопросов продолжались, и можно было, ссылаясь на все увеличивающуюся временную дистанцию, требовать историзации также применительно к национал-социализму, подчеркивать в нем революционные черты в большей степени, чем было принято до сих пор, и даже приписывать ему позитивную роль в процессе модернизации немецкого общества. 14 Всё более трудной становилась консервация предостережений о возможном возрождении национал- социализма или утверждать, что необходимо постоянное педагогическое просвещение народа, чтобы предотвратить возможность повторения страшных событий. Тем временем глубокие изменения в мировой политике стимулировали постановку все новых вопросов.
Развитие в направлении permissive society, чрезвычайно сложного и дифференцированного государства благоденствия продолжалось на Западе, почти нигде не вызывая серьезных реакций. Сдача позиций союзниками в Южном Вьетнаме в 1975 году и боязливая сдержанность США, когда марксистские освободительные движения увлекли крупные государства Африки на борьбу против западных освободительных движений, сделали слабость империализма очевидной как никогда, а волна консерватизма, закинувшая Рональда Рейгана на президентский пост, имела целью лишь предупредить угрозу нарушения баланса в мировой политике. Но теперь, когда в свою очередь, Советский Союз защищал затяжными военными действиями слабый и зависимый режим в Афганистане, коммунистический режим в ответ на грозящую изнутри опасность утверждал себя путем захвата власти партийными военными с присущими им большой решительностью и изначальной жестокостью. В Иране произошла, к удивлению всего мира, совершенно своеобразная, но по форме просто классическая революция, которая, будучи освобождением от американского влияния, согласно распространенным представлениям, была прогрессивной, но которую, в силу установления власти первосвященника, следовало назвать совершенно реакционной. Затем эта революционная страна была целиком превращена соседним государством в театр военных действий, причем эта война уже в 1985 году сравнялась по длительности со Второй мировой, а якобы всемогущий Совет Безопасности Организации Объединенных Наций и мировое общественное мнение смогли проявить только полнейшую беспомощность. Общественное мнение играло роль скорее во время молниеносной войны Израиля с Ливаном, точнее, с сильным укрепленным пунктом врага Израиля в Ливане; тогда в мировой прессе нередко звучали слова о "геноциде", а иногда и о сходстве между сионистами и национал-социалистами. Между тем вновь объединившийся Вьетнам захватил Камбоджу и сам стал объектом карательной экспедиции со стороны Китайской народной республики. В ФРГ чуть позже распалась коалиция социалистов и либералов, но постулированный "поворот" выразился главным образом во все большем выдвижении и росте влияния новой партии, весьма критически настроенной к техническому прогрессу и обнаруживающей некое - не только формальное - сходство с национал-социализмом, однако резко противопоставляющей себя этому последнему в главных пунктах. В Советском Союзе опять- таки началась волна реформ, которая, возможно, означает нечто большее, чем наступление очередной оттепели и которая во всяком случае весьма знаменательно дала простор для критики Сталина и отдельных черт советского прошлого.
Ситуация в мире тем самым изменилась настолько, что предположение о сущностной однородности условий, которое одно только и способно оправдать страх перед повторением определенных событий, утратило под собой всякую почву. Идея, будто в Германии новый Гитлер однажды сумеет увлечь за собой массы на опасный путь и в конце концов устроить новую версию Освенцима, всегда была безосновательной, а сейчас звучит просто глупо.
И коль скоро страх перед повторениями беспредметен, а педагогические заботы о народе излишни, то нужно, наконец, сделать еще один шаг и тематизировать национал-социалистическое прошлое в его центральном пункте, каковым нельзя считать ни его преступные наклонности, ни его антисемитскую одержимость. Самое существенное в национал- социализме - это его отношение к марксизму и в особенности коммунизму в том виде, который он приобрел вследствие победы большевиков в русской революции. Этот взгляд отнюдь не нов, но его значение стушевывается двумя предпосылками, получившими не в меру широкое распространение. Сами коммунисты выдвигают тезис, что национал- социализм означал лишь безнадежную и потому преступную попытку сопротивления воле истории, то есть социалистической революции. Либеральные противники коммунизма, напротив, по большей части придерживаются мнения, что Гитлер и его люди использовали безосновательный страх перед коммунизмом как пугалом и ужасным призраком с целью захвата власти и именно потому установили режим, чрезвычайно сходный со сталинским.
Данная книга исходит из предположения, что проникнутое страхом и ненавистью отношение к коммунизму в самом деле было центральной движущей силой эмоций Гитлера и его идеологии, что он при этом лишь с особой интенсивностью артикулировал то, что испытывали многие его немецкие и не немецкие современники, и что все эти эмоции и страхи не только возможно понять, но что они в большой своей части были понятны и в некоторых пунктах даже оправданны. В наше время, когда коммунистические партии многих стран стремятся к участию в правительстве или стремились к нему, когда все они, по крайней мере, в Европе, весьма цивильным образом стараются сотрудничать с движением в защиту мира и с не террористическими левыми силами, требуется умственное усилие, чтобы вспомнить, что "те же самые" коммунистические партии между 1919 и 1935 годом повсюду были партиями "вооруженного восстания", что Ленин полагал, что буржуазия во всем мире ожесточена до безумия, "прилагает все усилия, чтобы нас свергнуть"15, что еще в 1930 году Европа дрожала от страха, и что заместитель наркомвоенмора Фрунзе писал в 1924 году: "Уже самим фактом своего существования мы подрываем его (старого, буржуазного мира) основы, разрушаем его стабильность и тем самым внушаем его представителям чувство злобной ненависти, бессмысленного страха и закоренелой вражды ко всему советскому". " Удивительно на самом деле то, что далеко не все буржуа и мелкие буржуа Европы и Америки были преисполнены этими чувствами страха и ненависти, а многие, напротив, относились к великому социальному эксперименту в России с сочувственным интересом. Но если высказывания Ленина и Фрунзе в столь общей форме и не соответствуют действительности, то все же исключительно глупо было бы предполагать, будто только Гитлер и небольшой кружок близких к нему людей мучались воображаемыми кошмарами. Кто полагает, что Гитлер был прежде всего представителем пангерманизма, использовавшим призрак коммунизма лишь как прикрытие для своих захватнических целей, тот пусть прочитает сперва вышедшую в 1911 году книгу Отто Рихарда Танненберга "Великогерма- ния. Предстоящая работа в ходе XX века" с ее наивным и высокопарным оптимизмом, а затем "Mein Kampf" Гитлера, и обязательно спросит себя, в чем состоит глубокое различие между ними, ведь как раз пангерманские цели в обеих книгах совпадают.
Поскольку в конце 80-х гг. XX века не приходится отрицать, что ожидания Ленина и Фрунзе не сбылись, невозможно и непозволительно исключать заранее вероятность того, что антикоммунистическая истерия национал-социалистов была непритворной, и что она не противоречила тому руслу развития, по которому в самом деле пошла история. Тогда решающую важность приобретает вопрос о том, почему предвидимая и, по сути дела, оправданная дальнейшим историческим процессом реакция приняла настолько избыточный характер, что привела не только к вели- чайшей войне за всю мировую историю, но и к единственным в своем роде массовым преступлениям. Предварительно и вкратце можно так ответить на указанный вопрос: избыточность есть основная черта всех у идеологий, и что она является неизбежной там и тогда, где и когда одна идеология вызывает к жизни другую, противоположную себе. А что эта контр-идеология одержала победу в большой стране, хотя ее имевшая самые серьезные последствия избыточность, а именно антисемитская интерпретация антикоммунистического опыта, была очевидной и зажигательной лишь для небольшой части нации, - это можно сделать понятным, только предположив, что Гитлер сумел убедительным образом связать с данным идеологическим лейтмотивом другие, более простые и намного более популярные мотивы, как, например, мотив ревизии Версальского договора или мотив сплочения всех немцев. Однако такие тезисы могут быть лишь предвосхищающими и предваряющими развернутое изложение, которое они не способны заменить.
Задача данной книги - поставить отношения между коммунистами и национал-социалистами, а затем и отношения между Советским Союзом и Третьим Рейхом, в центр рассмотрения как самые значимые для Германии, для Советского Союза и для всего мира. При этом мы остаемся на почве феноменологической теории фашизма в той мере, в какой мы исходим из представления о сущностной вражде между коммунистами и национал-социалистами и считаем, что приравнивание их друг к другу не оправдано ни для какого временного отрезка. В то же время мы не выходим за рамки концепции тоталитаризма, поскольку ориентируемся на понятие и реальность либеральной системы, которая со своими гарантиями экономической и духовной свободы индивидуума не определяется господством какой-либо идеологии и все же является истоком как коммунистической, так и национал-социалистической идеологии. Но, поскольку мы последовательно исходим из теории фашизма, одной из двух идеологий приписывается приоритет, и тем самым теория тоталитаризма получает историко-генетическое измерение, которого ей до сей поры недоставало. Между тем понятие исторического движения предполагает и то, что как исходная, так и ответная идеология не остаются просто комплексами идей, что они как таковые уже укоренены в реальных условиях, что они принимают облик движений, а в конце концов и режимов, что они вступают во взаимодействие друг с другом, а значит, претерпевают изменения. Поэтому, если мы здесь и пишем историю идеологий, то она весьма далека от простой истории идей. Это также история взаимоотношений двух крупных государств, но в не меньшей степени она относится и к жанру сравнительной историографии.
В этой книге мы лишь в небольшой мере можем опереться на предшественников. Исследования по теории тоталитаризма, в частности, классические труды Ханны Арендт и Фридриха Бжезинского, относятся к срав- V нительной политологии и не являются историческими в собственном смысле слова; в историографии до сей поры был тематизирован всегда только один из двух этих феноменов, но никогда ее предметом не становилась их внутренняя и внешняя связь. Детальных исследований о борьбе коммунистов и национал-социалистов в период Веймарской республики мало. 17 Только историки, занимавшиеся международными отношениями и, следовательно, немецко-советской войной, о которой, разумеется, много писали как в целом, так и в частностях, часто поднимали такие темы как "Германия и Советский Союз" или "Сталин и Гитлер"." Однако такая постановка вопроса слишком ограниченна, чтобы с ее помощью удалось хотя бы только в тенденции показать то целое, которое, по моему убеждению, становится понятнее через акцентирование вопроса о национал- социализме и коммунизме, воплощенном в Советском Союзе и Третьем Интернационале, чем через описание многообразных событий мировой истории Нового времени или хотя бы только XX века.
Тем самым мы вовсе не отрицаем, что в литературе можно найти немало важных и примечательных высказываний об этих взаимоотношениях. В научных исследованиях о национал-социализме захват власти Гитлером часто называют мнимой или неподлинной революцией, и при этом обычно явно или неявно подразумевается, что захват власти большевиками был, напротив, подлинной революцией по образцу Великой Французской революции. Но нередко также от сравнения категорически отказываются на том основании, что обстоятельства были слишком различны. Как известно, очень распространено мнение, будто ссылки на Советский Союз или сталинизм ведут к апологетике или мешают оценить уникальность преступлений национал-социализма. Гораздо более частыми и непредвзятыми такие сопоставления бывают в литературе, посвященной большевизму или Советскому Союзу. Так, Луи Фишер, сам бывший коммунист, хорошо знакомый с обстановкой в Советском Союзе, пишет, что у сталинских чисток есть только один исторический соперник - а именно, гитлеровские газовые камеры. " Недавно эмигрировавшие советские историки Михаил Геллер и Александр Некрич называют сталинскую систему "самой бесчеловечной" из когда-либо существовавших на земле.20 По мнению Милована Джиласа, никогда не существовало деспота "более жестокого и циничного, чем Сталин".21 А Николай Толстой раскрывает важнейший вывод из этих высказываний, отмечая, что Гитлер в сравнении со Сталиным был чуть ли не законопослушным человеком.22 Леонард Шапиро, в свою очередь, находит сходство между Лениным и Гитлером, выдвигая тезис, что единственным постоянным элементом ленинского мышления была одержимость властью, и что ею объясняется волевое начало его извечной бескомпромиссности.23 Напротив, Адам Улам ограничивает свое утверждение довольно узкими временными рамками, утверждая, что сталинский режим с 1936 по 1939 гг. был самым тираническим
на земле.24 Но такие сравнения подсказаны потомкам ранними высказываниями самих большевистских вождей. Например, Троцкий в 1924 году писал, что революция использует "методы жесточайшей хирургии.25 Или взять Сталина, который абсолютно хладнокровно констатировал, что помещики, кулаки, капиталисты и купечество должны быть в Советском Союзе "устранены". 26 Самые жесткие высказывания исходят как раз от бывших коммунистов, а значит, являются результатом пересмотра собственных мнений, а не вытекают наперед данного буржуазного антикоммунизма. Леопольд Треппер, бывший "большой шеф" "Красной капеллы", оглядываясь назад, равным образом называет сталинизм и фашизм "ужасом"27; а в архиве Ганса Йегера, который еще в 1932 году писал статьи w для "Инперкора" [Internatinale Presse-Korrespondenz], сохранилась такая заметка: "В гибели шести миллионов евреев косвенно виноват марксизм. ^ Он первым стал проповедовать ненависть, он первый предпринял уничтожение целого класса".28
Но другие бывшие коммунисты и после 1945 года явно не испытывали никакого морального отвращения к истребительным мерам Сталина, считая их исторически неизбежными и оправданными: Сталин, несмотря на свою бесчеловечность, был великим революционным вождем, писал Исаак Дейчер, а Гитлер, напротив, лишь бесплодным контрреволюционером.29 Из некоммунистических авторов Вальтер Лакёр устанавливает и моральное различие, высказываясь против сравнения национал-социалистских лагерей уничтожения и сталинских лагерей принудительного труда.30 А Адам Улам видит разницу, прежде всего, в том, что Сталин был умнее, поскольку всегда вел чрезвычайно осторожную внешнюю политику. 31 Довольно многие среди участников событий и пишущих о них историков полагают, что именно Сталин уничтожил первоначальное различие между коммунизмом и фашизмом: Вальтер Кривицкий, Владимир Антонов-Овсеенко и Франц Боркенау высказывали мнение, что большевизм благодаря Сталину принял образ своего врага, то есть фашизма. 32
Я думаю, что эти высказывания, как бы они ни были разнородны, не являются решительно несовместимыми, и что те из них, где отрицательную оценку получает уже и Ленин, продиктованы не только незнанием, непониманием или простой враждебностью. В дальнейшем я исхожу из простой основной предпосылки, что большевистской революцией 1917 года была создана совершенно новая для мировой истории ситуация, так как впервые в современной истории идеологическая партия в крупном государстве захватила единоличную власть и убедительно продемонстрировала намерение произвести во всем мире, путем развязывания гражданских войн, радикальный переворот, который должен был знаменовать собой исполнение надежд прежнего рабочего движения и осуществление предсказаний марксизма. Для самих большевиков было совершенно ясно,
что столь гигантское предприятие должно было вызвать крайне ожесточенное сопротивление, тем более что практика показала, что после насильственного захвата власть с величайшей решительностью побивала, более того, уничтожала в беспрецедентной классовой войне своих многочисленных врагов как на фронтах гражданской войны, так и в тылу.
Самым своеобразным и поначалу самым успешным из этих движений сопротивления была Фашистская партия Италии, во главе которой стоял один из прежних руководителей революционного крыла Социалистической партии этой страны Бенито Муссолини. Уже одно это показывало, что хотя противоположность [между большевиками и фашистами] была более резкой, но в то же время между ними налицо было гораздо более близкое внутреннее родство, чем с буржуазными партиями, которые надеялись, что смогут по обычным правилам парламентской системы ответить на первый и даже на второй вызов. Для Гитлера Муссолини с самого начала был образцом, и его партия тоже заранее воспринимала себя как ответ на коммунистический вызов, хотя она, конечно, не сводилась без остатка к реакции на него, а имела и собственные исторические корни, как, например, доктрину пангерманизма. Но ответ с самого начала имел и черты копии, например, заимствование у коммунистов с некоторыми модификациями красного знамени. С захватом власти эта подражательность стала заметнее, и уже в 1933 году враги и друзья национал-социализма обозначали словом Чека его манеру борьбы с противником. Тем не менее Гитлер был, несомненно, убежден в том, что нашел лучший и более перспективный ответ на коммунистический вызов, чем западные демократии. Но уже так называемое дело Рёма было не ответом на коммунизм, и даже не его эквивалентом, а сверхэквивалентом. Во время войны становилось все заметнее, что большевизм во многих важных областях является для Гитлера образцом, а в области карательных мероприятий он достиг сверх- эквивапентности.
История взаимоотношений обоих движений или режимов будет описана ниже с помощью этих понятий: вызов и ответ, оригинал и копия, эквивалент и сверхэквивалент. В порядке первого, предварительного резюме можно сказать: большевизм был для национал-социализма одновременно пугалом и образцом. Однако гражданская война, которую эти две партии вели между собой, разительно отличалась от обычной гражданской войны.
"Пугало" - не то же самое, что "ужасный призрак". "Ужасный призрак" может быть нереальным, простой фантазией. Зато пугало прочно занимает место в реальности, хотя в нем заранее заложена тенденция к преувеличению, которая является также главным признаком всякой идеологии. О призраках и фантазиях можно было бы говорить только в том случае, если бы было доказано, что ранняя антибольшевистская литература, которая в виде брошюр и газетных статей проникала в каждую де- ревню, была всего лишь пропагандой, основанной на чьих-то личных интересах, и не имела в себе никакого реального содержания.33 Далее будет показано, что в действительности все обстояло обратным образом. Кому казалось тогда, что с большевистской революцией произошел переход в новое измерение мировой истории, в измерение социального уничтожения больших масс людей и, конечно, в измерение индустриальной революции нового типа, тот был недалек от истины. Кто считал, что все это происходит в полуазиатской стране и не может иметь сколько-нибудь заметного влияния в рамках европейской цивилизации, тот не обязательно был прав. Что за социальным уничтожением последовало в конце концов биологическое и трансцендентальное уничтожение, что копия во многих областях превосходила по интенсивности свой образец, - к описанию всего этого вряд ли применимы такие обыденные понятия, как преступление. По иным причинам сомнения вызывает применимость здесь понятия "трагического", предложенного Джорджем Кеннаном. 34 Но, несомненно, столь же неправильным было бы видеть повсюду в эту эпоху между 1917 и 1945 гг. только борьбу интересов. Психология интересов, которую развивали сперва французские аристократы XVIII века, а потом английские утилитаристы, очень полезна во всех тех случаях, когда речь идет о калькуляции, измерении и взвешивании. Однако человек по своей сути не есть калькулирующее существо. Он опасается за свое существование, боится будущего, ощущает ненависть к врагам, он готов пожертвовать жизнью ради великого дела. Когда мощные эмоции такого рода определяют поведение крупных групп людей, следует говорить об основных эмоциях. Такой основной эмоцией было возмущение многочисленных рабочих и безработных, вызываемое несправедливостями и неравенством в капиталистической системе. Но основной эмоцией был и страстный гнев множества французов против бошей, которые отобрали у их родины в 1871 году две ее красивейшие провинции. Повседневная политика может строиться на калькуляции интересов и балансе интересов; но как только речь заходит о необычном и угрожающем, для очень многих людей эмоции перевешивают интересы; другое дело, что эти эмоции лишь в редчайших случаях прямо противоположны представляемым или воображаемым интересам. Имеются в виду такие эмоции, как возмущение, гнев, скорбь, ненависть, презрение, страх, но также энтузиазм, надежда, вера в великую задачу.
Такими основными эмоциями были движимы массы русских солдат в 1917 году, которые боялись, что им придется бессмысленно пожертвовать жизнью в уже проигранной войне; но такие же основные эмоции определяли и поведение офицеров, поборников "Фрайкорпа" [Добровольческого , ^ корпуса] и представителей буржуазии в Италии и Германии, которым ^ I je J* было прекрасно известно, как обошлись с им подобными в России. Позже ' { Для Троцкого, конечно, Ленин был целиком и полностью прав, а поэтому Гитлер был целиком и полностью не прав. Но всякий, кто не разделяет убеждения в абсолютной истинности той или иной идеологии, неизбежно приходит к мнению, что Гитлер не мог быть не прав во всех отношениях, что в его воззрениях и действиях также можно распознать рациональное зерно, нечто такое, что соответствовало духу времени, что было по крайней мере очевидно для множества людей и волновало их. Требуя объединения всех немцев в единое государство, он хотел, в принципе, того же самого, чего Мадзини успешно добивался для всех итальянцев, и так же мыслил категориями национального государства, как большинство его современников. Что это объединение само по себе неизбежно сталкивалось с гораздо более сильным сопротивлением, нежели объединение всех итальянцев, было связано с особым положением немцев в Европе, и ответственность за это нельзя возлагать на Гитлера. А что пангерманское объединение было для него не самоцелью, а лишь этапом на пути к более важной цели, и что сопротивлению, с которым ему приходилось сталкиваться, он давал вполне определенное универсальное толкование, - во всем этом и заключался собственно идеологический момент, это и создавало новое измерение. Задача историка, и особенно историка идеологий - проследить все эти взаимосвязи. Он должен смириться с тем, что его будут критиковать те, кто, оглядываясь назад, хочет видеть там абсолютное зло и считает, что служит абсолютному добру. На картине, которую ему предстоит написать, уместны лишь различные оттенки серого, использование белой краски запрещено ему так же строго, как и черной.37 Только своим изложением, а не предпосланными ему исповеданиями веры к заверениями, может он убедить своих читателей, что в этих оттенках серого присутствует определенная градация. Он сознает, конечно, что между историческим мышлением и идеологиями нет принципиальной разницы постольку, поскольку и историк, и идеолог вынуждены абстрагировать и обобщать, не будучи способными охватить все богатство многоликой действительности. Коль скоро человек - существо мыслящее, он вынужден создавать себе идеологии и быть поэтому несправедливым. Теологи учат, что справедлив один Бог, потому что он создает единичные вещи тем, что их мыслит, так что ему не приходится искажать их с помощью понятий. Но историческое мышление может, исходя из новой эпохальной ситуации, сравнить содержание различных идеологий, проследить их последствия; при этом оно должно быть преисполнено решимости не склоняться перед волей к достижению целей, ведь именно эта исконная воля характерна для любой идеологии. Поэтому, хотя постановка вопроса требует от историка определенного отбора материала, в пределах этого отбора у него не должно быть более высокой цели, чем создать максимально полный и верный образ трактуемого предмета. Гитлер был не первым, кого называли врагом человечества, воплощением зла, разрушителем цивилизации; историк знает, а значит, обязан сказать, что все эти выражения применялись серьезными свидетелями к большевизму, когда о Гитлере еще никто и не слышал. Не Гитлер был первым, кто с позиций силы публично заявил, что он и его партия не могут жить на одной планете с группой людей, насчитывающей миллионы, и что поэтому эта группа должна быть истреблена.38 Эти констатации правильны. Кто знает об этом и молчит, тот поступает вопреки науке и вопреки нравственности, потому что среди бесчисленных жертв он обращает внимание лишь на отдельные группы. Кроме того, он поступает непоследовательно, если объявляет людей настолько не равными между собой, что исключает возможность для себя и себе подобных в аналогичной ситуации оказаться столь же виновным, как и те, кого он обвиняет. Что нельзя отрицать различий, тоже разумеется само собой, поскольку различия составляют существо реальности. Но историческое мышление должно противиться тенденции идеологического и эмоционального мышления фиксировать различия и вуалировать сходство, а также не принимать в расчет "другую сторону", сторону противника. Беспристрастность, к которой стремится историческое мышление, не может быть божественной и потому безошибочной. Она не может избежать опасности перейти на одну из сторон, пусть даже особенно скрытным и субтильным образом. Но, если использовать юридическую метафору, она представляет собой стремление поставить на место военно- полевых судов и показательных процессов регулярное судопроизводство, то есть такое судопроизводство, в котором серьезно выслушивают и свидетелей защиты, а судьи не только сугубо формально отличны от прокуроров. Отдельные приговоры будут тем не менее очень разными, но, в отличие от приговоров военно-полевых судов, в них будут наличествовать и промежуточные ступени между смертным приговором и оправданием. Несмотря на это, они не безошибочны, и не исключается возможность пересмотра приговоров. Историческое мышление должно быть также готово пересматривать и самое себя, коль скоро для этого есть веские причины, а не только возмущенные выкрики тех, кто не желает признавать, что всё, по возможно- I сти, должно получать объяснение, но не всё, что объяснено, тем самым , понятно, и не все понятое оправдано. Однако нельзя стремиться к отказу от собственного существования, и лишь отсюда проистекает непосредственная и конкретная пристрастность. Если бы Гитлер победил19, то в покоренной немцами Европе и, вероятно, во многих частях остального мира историография на века превратилась бы в восхваление деяний фюрера. Дегитлеризация оказалась бы, по всем человеческим меркам, невозможной. Наверное, люди, - за исключением жертв, о которых никто бы не упоминал, - были бы счастливее, поскольку были бы избавлены от необходимости обдумывать и сравнивать. Многие сегодняшние антифашисты из послевоенных поколений были бы, несомненно, убежденными и ценимыми поборниками режима. Только для исторического мышления и пересмотра не нашлось бы места, и потому люди, мыслящие исторически, воспринимались бы в этой системе как отрицательные типы и не имели бы никакого права на существование. Но даже понимание этого не должно толкать их к тому, чтобы задним числом вступать в ряды сражающихся современников.
Еще по теме Введение: Перспективы эпохи мировых войн:
- § 8. Окончание Великой Отечественной и второй мировой войн
- Алгоритмы геополитики и стратегии тайных войн мировой закулисы
- § 7. Военные действия на фронтах второй мировой и Великой Отечественной войн в 1944-1945 г.
- 1. Обострение противоречий мирового развития в 1930-е годы. Начало Второй мировой войны
- 5.1. Классификация войн
- Мировой Север и Мировой Юг: новая конфигурация (пространство нового мира)
- НА ПОРОГЕ НОВЫХ ВОЙН
- Начало Кавказских войн
- 1. В гуще гражданских войн
- Возможный характер современных войн
- Эпоха греко-персидских войн (гл. 23 — 25)
- 5. ОКОНЧАНИЕ СОВЕТСКО-ПОЛЬСКОИ ВОЙН Ы.
- 35. ВОЙНА ЗА «ИСПАНСКОЕ НАСЛЕДСТВО» И ЕЕ ИТОГИ
- 41. ВОЙНА СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ КОЛОНИЙ ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ
- Опыт США в организации информационных войн
- ОКОНЧАНИЕ МЕЖДОУСОБНЫХ ВОЙН В ЛИТОВСКОМ КНЯЖЕСТВЕ